Воздух небесного Града
Шрифт:
226
что Запад его не слышит. Не понимает. Ну и шут с ним, с Западом. Гораздо горше то, что свои люди Розанова не ценят и не понимают. Не читают. Если же читают, то соблазняются, ворчат, морщат нос.
Я тоже морщу нос, психую, машу руками, натыкаясь на некоторые пассажи. Но потом возвращаюсь к его строчкам и вижу: частности не слишком важны. В целом — молодец. Живая душа. Снимаю шляпу. Упокой, Христе, его душу.
Самые важные вещи о судьбах мира можно высказать, находясь не на сотом этаже стодвадцатиэтажного небоскрёба, а в деревянном срубе, вечером, при свете керосиновой
Я люблю его за слова, сказанные перед смертью. Вернее, за тот диалог, что был между ним и его женой Варварой. «Я умираю?» — спросил Василий Васильевич. — «Да, — отве
227
тила жена, — я тебя провожаю». «А ты, — добавила она, — забери меня быстрее отсюда». Он и забрал её через считанных несколько лет.
Проживите-ка жизнь свою так, чтобы быть способным сказать и услышать такие слова в последние свои минуты. Проживите-ка жизнь так, чтобы быть достойным перед смертью такое сказать и такое услышать.
Достоевский — это Ницше наоборот, «православный Ницше».
Розанов — это Фрейд наоборот, «православный Фрейд». Но не только. Он — певец семьи и маленького счастья, которое есть единственное счастье, а потому — единственно великое.
Он — певец простого быта, и смеяться над его приземлённостью может только фраер, который не сидел в тюрьме, или не служил в армии, или не работал на стройке, и вообще ничего тяжёлого в жизни не пережил.
Он певец рождающего лона, трубадур зачатий и поэт долгих поцелуев после двадцати лет совместно прожитой жизни. Осуждать его за эту поэзию невинной половой жизни в семье в наш век абортов, легального разврата и сек
228
суальных перверсий может только или упомянутый выше розовощёкий ханжа, или увешанный веригами скопец. И тот, и другой, заметим, от пакостей плоти не свободны. Очень даже не свободны.
Для меня Розанов — это Робин Гуд, который не может сразить стрелой всех злодеев мира, однако метко поражает тех из них, которые оказываются в поле его зрения. Его стрела — написанное слово. Значение многих из этих слов вырастает по мере удаления от эпохи, в которой они родились. Но человек, как раньше, так и сегодня, остаётся слабо восприимчив к словам этого уединённого философа.
Чтобы его понимать, нужно хоть чуть-чуть, хоть иногда радоваться тому, чему радовался он; делать то, что делал он. А радовался он детской пелёнке с жёлтым и зелёным, хорошей книге, горячему чаю, умному человеку.
Делал же он то, что мог, и то, что умел. А именно: содранной кожей души прикасался к поверхности мира и, отдёрнувшись, говорил о том, что эта жизнь — ещё не вся жизнь. Есть жизнь иная и лучшая, а эту — нужно дожить за послушание, без проклятий, с благодарностью.
229
З&уш неЬес,
песни 7ЄММІ
Звуки небес, песни земли
Противоречивый Лермонтов
При
Помянем поэта и мы.
Трудно называть его Михаилом Юрьевичем. 26 лет к моменту смерти — всего лишь...
Корнями Лермонтов уходит к шотландцам, и, может статься, косвенно отослано к нему стихотворение Мандельштама:
Я не слыхал рассказов Оссиана,
Не пробовал старинного вина;
Зачем же мне мерещится поляна, Шотландии кровавая луна?
И перекличка ворона и арфы Мне чудится в зловещей тишине;
И ветром развеваемые шарфы Дружинников мелькают при луне!
Перекличку ворона и арфы Лермонтов не слышал, но что-то ему явно мерещилось, и не раз. В его роду, вроде бы, были барды, смотревшие на поэзию как на экстаз и озарение (разумеется, в языческом понимании). А на его родовом гербе написано: «SORS МЕА JESUS», то есть: «Судьба моя Иисус». Если у человека кровь барда, а судьба его — Иисус, то без трагического разделения не обойтись. Таков он и есть, молодой человек Михаил Юрьевич, человек одновременно и гениальный, и трагически разделённый.
Поэт раздвоенности — так можно его охарактеризовать. Вчитайтесь-ка в эти строки:
231
Ни ангельский, ни демонский язык:
Они таких не ведают тревог,
В одном всё чисто, а в другом всё зло. Лишь в человеке встретиться могло Священное с порочным. Все его Мученья происходят оттого.
Вот это диагноз! Вот это рентген! А ведь это строки из безымянного стихотворения, озаглавленного датой: 11 июня 1831 года. То есть автору ещё нет семнадцати! А между тем мы видим семя для будущей фразы Достоевского о борьбе рая и ада на поле души человеческой. «Лишь в человеке встретиться могло...» Такое прозрение вымучивается, дарится наперёд, даётся за что-то или для чего-то? Вопросов много. Ответов нет даже у самого Лермонтова. Он не врач. Он сам мучается.
В том же 1831 году были написаны и эти бессмертные строки:
По небу полуночи Ангел летел,
И тихую песню он пел;
И месяц, и звёзды, и тучи толпой Внимали той песне святой.
232
Он пел о блаженстве безгрешных духов Под кущами райских садов;
О Боге великом он пел, и хвала Его непритворна была.
Обратим внимание вот на эти чудесные слова: «О Боге великом он пел, и хвала его непритворна была». Непритворную хвалу Великому Богу многие считали невозможной, относя всякую молитву к области лицемерия. Лермонтов же эту хвалу слышал явно, или чувствовал. Он всегда был отчуждён, одинок. Но, в отличие от байронизма, толкующего одиночество как чувство возвышенной души в окружении плебеев, Лермонтов проговаривается об иных истоках отчуждённости. Это — память об иных звуках! Слышится Розанов: «Иисус сладок — и мир прогорк».