Воздушный пешеход
Шрифт:
Англичане уходят, продолжая неторопливо прогуливаться. Оставшись один, Журналист направляется к жилищу Беранже,
который как раз в этот момент высовывается из окна, смотрит на небо, на лужайку.
Б е р а н ж е. Какое чудесное воскресенье.
Ж у р н а л и с т. Господин Беранже, прошу вас. Вы господин Беранже? Простите, я журналист... (Беранже исчезает.) Погодите, прошу вас. (Голова Беранже вновь высовывается, как в кукольном театре.) Я только хотел задать вам несколько вопросов. (Голова Беранже исчезает.) Простейших вопросов. Умоляю, господин Беранже. Один вопрос. (Беранже опять высовывает голову.)
Б е р а н ж е. Я решил, мсье, больше не отвечать на вопросы
Ж у р н а л и с т. Единственный вопрос. Не от журналиста, а от газеты. Меня специально прислали, чтобы я его вам задал. Ничего особенного, ничего особенного, не волнуйтесь.
Б е р а н ж е (опять высовывая голову). У меня времени нет, у меня работа. Вернее, работы нет, но, может быть, она появится, как знать? Я приехал из Европы в Англию, чтобы отдохнуть, убежать от работы...
Ж у р н а л и с т (вынимая блокнот). Нам это известно. Вы приехали в Англию, в графство Глостер, и живете здесь в сборном домике, среди лугов, на зеленом склоне над долиной, в которой меж двух покрытых лесом холмов течет небольшая судоходная речка... Мы навели справки, мсье, простите великодушно эту нашу почтительную вольность.
Б е р а н ж е. Это не секрет. К тому же кто угодно может это видеть.
Ж у р н а л и с т. Моя газета хотела бы задать вам один вопрос, дорогой господин Беранже.
Б е р а н ж е. Не хочу больше отвечать на вопросы. (Делает вид, что собирается спрятаться. Голова исчезает и высовывается снова.)
Ж у р н а л и с т. Не исчезайте, господин Беранже. Вопрос простейший. Отвечайте что угодно. Поместим на первой странице, с большой вашей фотографией в половину натуральной величины.
Б е р а н ж е. Тогда скорее, мсье. У меня времени нет. Я на отдыхе.
Ж у р н а л и с т. Прошу простить, огорчен, что нарушаю ваш покой. Вопрос традиционный: когда мы увидим на знаменитых мировых сценах ваш новый шедевр?
Б е р а н ж е. Не хочу отвечать на ваш вопрос.
Ж у р н а л и с т. О, пожалуйста, господин Беранже.
Б е р а н ж е. Вынужден вам признаться. Я всегда сознавал, что у меня нет никаких причин писать. (Прячется.)
Ж у р н а л и с т. Вполне понятно. Но отсутствие причин — это еще не причина. Ни на что нет никаких причин, это все знают.
Б е р а н ж е. Разумеется. Но люди занимаются тем, на что у них нет никаких причин. А слабодушные оправдывают свои действия надуманными причинами. Делают вид, что верят, говорят: «Нужно же что-то делать». Я не из таких. Раньше во мне была необъяснимая сила, которая подталкивала меня к активным действиям или писательству, несмотря на мой глубокий нигилизм. Я не могу так больше.
Ж у р н а л и с т. Записываю, записываю. Вы так больше не можете.
Б е р а н ж е. Да, не могу. Годы и годы я утешался тем, что утверждал, будто мне нечего сказать. Теперь я в этом убедился, и убеждение это ничуть не интеллектуально и не психологично; оно — глубоко физиологично, оно проникло в мою плоть, кровь и кости. Это меня парализует. Литературная деятельность больше не игра, не может быть больше для меня игрой. Ей бы стать мостиком к чему-то другому. Но она — не мостик.
Ж у р н а л и с т. К чему другому?
Б е р а н ж е. Знай я это, проблема была бы решена.
Ж у р н а л и с т. Скажите нам что-нибудь важное.
Б е р а н ж е. Все уже сказано. У вас этого важного сколько угодно. Кафетерии и редакции кишат литераторами, на которых снизошло озарение и которые все уже решили. Они идут в ногу со временем. Им нет ничего легче, чем машинально сказать что-нибудь важное. Им повезло. Они утверждают, что История права, в то время как она только и делает, что ошибается. Но для них История — это просто право сильнейшего, идеология режима, который с триумфом себя утверждает. Все равно какого. Всегда находятся наилучшие доводы для оправдания торжествующей
Ж у р н а л и с т. Говорят, вы бросили — пусть временно — театр из-за боязни конкуренции.
Б е р а н ж е. Я считаю, что причина скорее — в необходимости внутреннего обновления. Смогу ли я обновиться? В принципе, да, в принципе, да, потому что мне не по душе развитие событий. Новым или редким человеком может быть лишь тот, кто не одобряет развитие событий. Истина — всегда что-то вроде невроза... Она никогда не может быть здоровьем, в неврозе истина, истина завтрашнего дня по сравнению с очевидной истиной сегодняшнего. Все литераторы, почти все, и почти все драматурги изобличают зло, несправедливость, отчужденность, болезни вчерашнего дня. Они закрывают глаза на сегодняшнее зло. А прошлое зло больше изобличать нечего. Бесполезно демистифицировать то, что уже демистифицировано. Это конформизм. Так можно лишь скрыть новые болезни, новую несправедливость, новое мошенничество. Большинство современных писателей считают себя передовыми, а История тем временем их уже перегнала. Они глупы и трусливы.
Ж у р н а л и с т. Минутку... Значит, вы все-таки занимаетесь театром, чтобы сообщить нечто важное? Важное, не понимаемое другими, но тем не менее важное... И, по-вашему, это важное...
Б е р а н ж е. Увы! Это получается помимо моей воли. Я, впрочем, надеюсь, что за всей очевидной важностью того, что я скажу, будет нечто, чего я еще не знаю, но что еще проявится... может быть... само собой... через вымысел...
Ж у р н а л и с т. Позвольте, я запишу: «Долой развитие событий... невроз... кафе... здравый смысл... мужество, интуиция... болезни... писатели глупы...»
Б е р а н ж е. И потом, критика меня утомляет: и плохая, и хорошая. И театр утомляет, актеры утомляют, жизнь утомляет.
Ж у р н а л и с т. Пишу: «утомляет... утомляет... утомляет...»
Б е р а н ж е. Еще я спрашиваю себя, могут ли литература и театр действительно отразить невероятную сложность реальной жизни. Может ли кто-нибудь сегодня ясно понимать других или себя? Мы переживаем дикий кошмар: литература никогда не была столь же мощной, острой, напряженной, как жизнь, — а сегодня и подавно. Чтобы передать жестокость жизни, литература должна быть в тысячу раз более жестокой, более ужасной. Сколь бы жестокой литература ни была, она сможет передать лишь очень смазанный, очень смягченный образ подлинной жестокости; да и подлинного совершенства, кстати, тоже. Она не есть знание, ибо она есть штамп: то есть она сама себя делает заштампованной, мгновенно застывает, выразительные средства запаздывают, вместо того чтобы опережать. Как сделать, чтобы литература превратилась в интересное исследование реальной жизни? Воображения недостаточно. Реальность, та, которую здравомыслящие писатели, как они полагают, знают и отражают — а существуют ведь только здравомыслящие писатели, — так вот, эта реальность превосходит вымысел; ее не может объять сознание...
Ж у р н а л и с т. Пишу: «Писать больше нельзя».
Б е р а н ж е. К тому же, будь мы бессмертны, мы бы все смогли перенести. Я парализован, поскольку знаю, что умру. Это не новость. Это истина, о которой забывают... чтобы иметь возможность хоть что-то сделать. Я больше не могу ничего сделать, я хочу лечить от смерти. До свидания, мсье.
Ж у р н а л и с т. Отлично. Благодарю вас за ценные заявления, которые, безусловно, живо заинтересуют наших воскресных читателей. Им будет чем развлечься. И благодарю вас от себя лично, теперь мне будет чем заполнить свою колонку.