Возлюбивший войну
Шрифт:
Потом я заговорил о том, как часто мы допускаем оплошности и даже серьезные ошибки и к чему они приводят, когда под вами двадцать с лишним футов и ваши бомбы, предназначенные для какого-нибудь важного промышленного центра противника, падают не на него, а на жилые дома. Краешком сознания, вероятно, я все еще помнил про беднягу отца Дэфни, заколоченные окна и пустые коробки домов, которые мы видели в то утро, во время поездки в автобусе. Я прямо заявил, что мне все больше претит убийство. Плохо, когда мы убивали немцев, но еще хуже, когда убивали французов, бельгийцев, голландцев. Я сказал, что меня воспитывали в умеренно буржуазной строгости, что мои родители были добрыми людьми, хотя и не до приторности, и что природа наделила меня довольно общительным характером и той добропорядочностью, которой обладали до службы в армии многие наши офицеры и солдаты. В армии, где нет ничего святого,
– Счастливчик, – сказала она, снова поглаживая меня по лицу; на какое-то мгновение этот массаж показался мне чем-то вроде тех дешевых лекций, что часто устраивались в наших ВВС для политической обработки личного состава, ну, и для того, разумеется, чтобы рассеять личные мои сомнения; Дэфни, как англичанка, потерявшая по вине немцев отца и возлюбленного, тоже была заинтересована в том, чтобы укрепить мой высокий боевой дух.
– Это почему же счастливчик? – грубо спросил я.
– Потому, что ты не такой, как некоторые другие.
Внезапно мне захотелось немножко поссориться.
– Черт побери, что, собственно, ты хочешь сказать?
– Кое-кто из них воспринял войну как разрешение.
– Уж не на охоту ли? – Я пытался иронизировать.
– Вот именно, – спокойно ответила Дэфни. – Война для них легализует и даже облагораживает все, что бы они ни делали.
– Кто это «они»?
– Ну, уж я-то их знаю. Я сделала ошибку, влюбившись в одного из них. – Она перестала гладить меня по лицу.
– Да ну же, Дэф! – попросил я; ее пальцы снова пришли в движение, и я понял, что их теплое прикоснование гораздо важнее для меня, чем все земные беды. Я потерял интерес к разговору, прижался головой к упругому животу Дэфни и чуть не прослушал то, что она сказала дальше.
– Ты должен бы знать одного из них.
Конечно, она имела в виду Мерроу. Так моя Дэфни, уже составив мнение о моем командире, бросила намек, и жаль, что я не обратил на него особого внимания.
Если бы я вдумался в ее слова, если бы не впал в блаженное полусонное состояние, убаюканный прикосновением ее пальцев, гладивших меня по виску, я бы значительно раньше раскусил Мерроу и не был бы так потрясен жесточайшим разочарованием и внезапной решительной переменой в моем отношении к нему незадолго до конца нашего пребывания в Англии.
Время неслось подобно быстроходному катеру, и не успели мы оглянуться, как нам вновь пришлось занять места на барже, чтобы спуститься вниз по реке; оба мы проголодались. По установленному правилу, во всей Англии ваш счет в ресторане или кафе не должен был превышать пяти шиллингов, однако Дэфни знала одно место около Сохо-сквера, где за соответствующую мзду подавали отменную, поджаренную до хруста баранину. («Какое это удовольствие – нарушать установленный порядок!» – сказал я). Потом, во второй половине дня, мы сняли номер в одной из лучших гостиниц, а когда чопорный клерк спросил о багаже и Дэфни приподняла свою сумку, достаточно вместительную, чтобы в нее вошла ночная рубашка и всякие другие принадлежности, он, не моргнув глазом, пробормотал: «Блдрю вс», – с ударением на последнем слове, что должно было обозначать: «Благодарю вас», и даже не предложил мне уплатить вперед, наверно, из-за войны и из-за того, что мы союзники и все такое прочее; но, возможно, он благодарил меня за ленд-лиз. У меня мелькнула мысль, что американцы говорят «ленд-лиз», англичане же «лиз-ленд» [20] – самовосхваление в первом случае и самообман во втором.
20
Имеется в виду принятый в 1941 г. в США «Закон о передаче взаймы (ленд) и в аренду (лиз)" вооружения союзникам.
Дряхлый швейцар – все молодые люди были заняты делом более важным – с единственным ключом на огромном кольце
– Прошу, сэр, – сказал он, стоя в дверях и показывая локтем (наверно, чтобы не видела дама) на внутреннюю задвижку. Я не поскупился на чаевые, а когда он ушел, решительно закрыл задвижку, и мы с Дэфни, смеясь, обнялись.
Постель была превосходна. Мы провели в ней, большей частью без сна, часов двадцать.
В воскресенье после полудня Дэфни нужно было выехать в Кембридж, чтобы в понедельник утром вовремя выйти на службу; я проводил ее на вокзал Кинг-кросс, потом поймал такси и поехал к Мерроу и остальной банде в гостиницу «Дорчестер», где они собирались остановиться. Как оказалось, Мерроу действительно снял здесь номер, но когда я позвонил по внутреннему телефону, мне никто не ответил, и я, сунув коридорному чаевые, попросил его открыть номер; в нем никого не оказалось; я лег на кровать и отдался во власть самых счастливых воспоминаний.
Дэфни действительно стала моей! Вчера, оставшись в номере одни, мы испытывали не только глубокую радость, но и непреодолимое желание. Все последующее в самом деле казалось нашим первым прикосновением друг к другу, нашим первым сближением, потому что на этот раз Дэфни отдалась мне полностью, и я понял, что не ошибался: где-то глубоко в ней таились неожиданности, бури чувств, пламя, бездонные пропасти, нежность, покой.
– Ты все еще любишь меня? – с тревогой спросила она перед расставанием.
Никаких деклараций на сей счет я не делал, ибо и сам не мог с уверенностью сказать, что такое любовь. Но у меня не было сомнений, что хозяин положения я, и вопрос удивил меня.
Потом она расплакалась. Она рыдала в моих объятиях, и это тронуло меня до глубины души, я воспринял ее слезы, ее судорожные рыдания как бесценный дар, – она дарила мне всю себя, целиком. Я понимал, что какие-то события прошлого заставляли ее до поры до времени оставаться сдержанной; до сих она просто была покорной, и, наверно, в тот первый раз, в Кембридже, я овладел ею силой, хотя и не встретил сопротивления; во всяком случае, тогда она не ответила со всей искренностью на мое чувство. Но сейчас она была искренней, сейчас она рыдала от переполнявшей ее радости. Новыми порывами страсти я осушил ее слезы. Мы были вместе всю ночь и все утро и словно заново узнавали друг друга.
Я уснул и еще ни разу после нашего приезда в Англию не спал так крепко; я погрузился в бархатную темноту, уснули все сокровенные тайники моей души, но этот оздоровляющий покой нарушил полупьяный Мерроу – он влетел в комнату, собираясь принять перед обедом душ. Он разбудил меня и уговорил отправиться в странствование по кабакам. Как оказалось, могучему воину было больше нечем себя занять. Мы вышли и стали бродить из бара в бар. Впрочем, бродил, возможно, один Мерроу, что же касается меня, то я летал. Я был пьян. Мне не хотелось пить, но я выпил. Потом еще. Мы упивались вином, пробовали джин, пили шампанское, нашли так называемое виски. И горланили на Пелл-Мел.
В «Беркли-беттери» мы спутались с несколькими голландцами, летчиками английских ВВС, снова пили шампанское и закусывали требухой.
Мы разговорились с голландцами, и они начали изливать свою ненависть к Гитлеру («Дэф! Дэф!» – твердил я, погружаясь временами в задумчивость), когда Мерроу вдруг заявил двоим из них: «А знаете, кого ненавижу я?»
Мерроу набросился на Джона Л. Льюиса. Голландцев, которых Гитлер лишил дома, семей, работы, поразила неистовость Мерроу, ибо они и понятия не имели, кто такой Льюис. Мерроу начал с описания непомерно большой головы Льюиса и его огромной, набухшей от высокомерия верхней губы; он нарисовал яркий портрет Льюиса, и, как ни странно, это оказался портрет существа, в которое с годами мог превратиться сам Мерроу, – грубого, агрессивного, похожего на жабу. В конце апреля Льюис организовал забастовку шахтеров каменноугольных рудников в Алабаме, Кентукки и Пенсильвании и натянул нос провательственному комитету по урегулированию отношений между рабочими и промышленниками, так что пришлось вмешаться самому Рузвельту. А люди тем временем гибли на фронтах вдали от родины! Начав свое обличение со скотских эпитетов – вонючка, свинья, лошадиный зад, Мерроу перешел от скотологии и демонологии и в конце концов договорился до того, что Гитлер стал выглядеть у него всего лишь как дерзкий и шаловливый мальчишка, Льюис же – как настоящее чудовище. У голландцев чуть глаза на лоб не полезли, но и меня, признаться, удивила злобная брань Мерроу; даже о сержантах он не говорил так плохо. Я спрашивал себя: почему? Возможно, ответ надо было искать в нарисованном им портрете, – точнее, карикатуре Льюиса, – в нем угадывались некоторые черты самого Мерроу: а возможно, в Баззе все еще бродила неугасшая злоба, вызванная борьбой с холодом и неудобствами в марте и апреле, когда он участвовал в хищении угля, завезенного для душевых рядового и сержантского состава.