Возлюбленная тень (сборник)
Шрифт:
Васька Антонину Михайловну особенно не бил, не терзал, разве что она подкатывалась ему под ноги на веселом посвистывающем пути, – да и прожили они вместе два с половиной года, но уже со второго месяца замужества не могла Антонина Михайловна вздохнуть во все ребрышки от защемленной ненависти; и лишь постепенно – еженощная, пред каждым засыпанием заново и без лукавства признаваемая благодарность судьбе, вовремя заколотившей Васькин гроб с музыкой, излечила ее от злобного сухого страдания, растянула зашедшие друг за дружку и спекшиеся коркой обиды.
Теперь все, что Васька творил, а ей – не позволял, Антонина Михайловна перевела-переписала
Детей у них не было, так что никакой жизни от Васьки не оставалось, кроме его коммунарской, общественно значимой, смерти.
Антонина Михайловна носила красную косынку, будто не только Васька, но и она – партиец и коммунар; если возникала необходимость, Антонина Михайловна брякала Васькиной кличкой (ставшей ее законной фамилией) по столам бюрократов так, что письменные приборы роняли крышечки с чернильниц; под Ваську взяли Антонину Михайловну на хорошую работу – кладовщицей в грязелечебнице, под Ваську же получила она отдельную комнату.
Ненависть прошла, осталась насмешливость. Возвращаясь с получки от чистого рабочего места в не менее чистое свое жилье, Антонина Михайловна шутила с Васькиным портретом, забранным в резную раму – подарок городской партийной организации.
– Ну что, – спрашивала Антонина Михайловна, – усрался?!
– Ага, – по-дурному улыбался Васька под стеклом, окруженный колосьями и лучами; усики, что бровки, бескозырь, высокая шея. – Ага, Тоня. Больше я денег на гулянки не изведу, голяком тебя, лярва, с пригорочка не спущу…
На летний сезон Антонина Михайловна сдавала комнату приезжим больным с курсовками, принимающим процедуры в ее грязелечебнице, а спала на дворе или в сарае-кухне, где висели по стенам низки красного перца и копченой барабульки. На печке постоянно калилась толстая черная сковорода для приготовления кефали с помидорами: за отдельную приплату Антонина Михайловна готовила своим постояльцам обеды.
2
Года за четыре до войны кое-кого из начальников стали забирать и сажать. И хоть забранных было довольно много, но вместо опустошения и недостачи возникала, напротив, какая-то слаженность и уверенный покой.
Чуть ли не сразу Антонина Михайловна сообразила, что почем, кого заберут, а кого оставят, – и никогда не ошибалась, как не ошибались в этом и другие разумные люди. И если кто кому шептал: «Иван Иваныч, мол, заболел», – то произнесенное в ответ на неожиданное вроде известие «ой…» было особого рода вежливостью: дабы не сглазить, не смутиться самому и не смутить собеседника откровенным отсутствием самомалейшей тревоги.
А дураки вроде того же Иван Иваныча – бывшего белогвардейца, педагога по математике, бегавшего по ночам подсматривать и подслушивать возле дома НКВД, – или вроде директора электростанции выдвиженца Беспалко (инженеров у него позабирали за вредительство, а сам он не справился и сошел с ума, когда перегорела главная динамо-машина), – а дураки прятались под свою глупость, как под диван, но и оттуда их вытаскивало, прошибало пониманием – аж кости из ушей спиралями сочились.
Исчезла путаница, упростились резолюции и постановления общих собраний, а в Садике Погибших Коммунаров заменили чугунное надгробие на коричневое мраморное и приклепали к нему постоянный орден, похожий на раму Васькиного портрета. Доживи он ненароком до этого
3
Полный мужчина в круглых светлых очках и с широким розовым пробором, одетый в мундир со знаками различия на погонах, воротничке и нагрудных карманах кителя, в гладких сапогах с одинарным швом, – видимо, командир – вел за собою двух подчиненных с длинными винтовками, в матерчатых с пуговицами фуражках горбом.
Это были немецкие оккупанты, посланные развешивать плакаты и объявления.
Несколько мальчишек несли за ними бумажные рулоны и пачки, невиданно сплюснутое ведерко с торчащей в нем кисточкой. Рукоятка кисточки и ведерко были выкрашены серо-зеленым, без особого блеска, лаком.
Плакаты – четкие, яркие – не призывали ни к чему особенному, но только предрекали торжество Новой Европы; объявления почти ничего не запрещали: разве что, допустим, не шляться по городу без разрешения от восьми вечера до шести утра – но все и так ложились рано.
От пришедших немцев ожидали сначала – помимо всяких разверсток – еще и политических приставаний, и проверок идейности. От греха подальше выбрасывали или сжигали советские календари и книжки, квитанции Осоавиахима, разбивали в крошку домашние бюсты Ленина и новые блюда с изображениями тракторов, аэропланов, домен и прочего подобного. Но немцы занимались другим или просто не спешили брать власть. Тогда стали ждать чего-нибудь вроде нэпа, но уже без жульничества. Нэп – тоже не провозгласили. Пошли слухи, что немцы в Крыму долго не задержатся, а должны явиться румыны – и тогда начнется блядство и спекуляция, но сажать не будут никого, кроме замаскированных сотрудников.
На толчке появились в продаже немецкие сигареты: по двадцать штук в маленькой картонке и по двести – в большой; их с удовольствием курила молодежь и интеллигенция, так как запах у них был приятный, а вкус – некрепкий. Легко можно было достать замечательные тонкие чулки: солдаты отдавали пару в целлофановом пакетике с глазком за одного вяленого лобана покрупнее. Девушек, правда, просили померить при них, но силой не заставляли.
Наглядной агитацией не надоедали, и портреты большеглазого, грустного, издали напоминающего Игоря Ильинского в гриме Чарли Чаплина – вождя немецкого народа висели только в комендатуре, в городской управе и на здании Драматического театра.
Искореняли иудейскую опасность.
Разъяснения по ней давались в тоненькой бесплатной брошюре: писали, что евреи издавна богатели на крови трудящихся, создавали многочисленные тайные паразитические организации. При чтении брошюры чувствовалось, что материал для нее подобран кое-как, слишком по-научному, без огонька.
Совсем не проводились митинги и слеты, ничего не засекречивалось, а обращение с евреями сперва более походило на революционную борьбу с помещиками, капиталистами и буржуазией, чем на недавнюю расправу со шпионами и диверсантами: евреев не судили, а организованно выселили из квартир, изолировали и заставили убирать мусор на улицах и чистить общественные туалеты. При этом роль населения – ограничивалась. Приказано было не скрывать, не предоставлять убежищ, сообщать, если известно, о местопребывании – словом, упор делался не на инициативу, а на добросовестность.