Возмездие
Шрифт:
Где-то позади звякнули ключи, ударяясь друг об друга.
Обернулась.
Мидас наблюдал за мной отрешенно, не то, что без всякой жалости во взгляде, а вообще без единой эмоции, и это вдруг меня подбодрило. Значит, не так паршиво выгляжу, как себя чувствую.
О том, что стоящий поблизости мужчина может оказаться элементарным социопатом, как-то не пришло в голову. Сама я тогда была далека от душевного равновесия, а от здравомыслия и подавно.
– Попросить хочу, – едва слышно прошептала я, чем удивила и себя, и Третьего.
На
– Пусть он меня не найдет. Никогда. Не хочу, чтоб он знал, что здесь случилось. Тут у вас в оврагах случаем не водятся волки? Или собаки? Или может, ты выроешь яму?
По мере того, как я говорила, глаза Третьего все больше округлялись. Нельзя сказать, что они стали совсем уж круглыми, но доля удивления в них точно была.
– Кто пусть не найдет? – хрипло спросил он и прочистил горло легким кашлем.
Такой вопрос показался мне странным, ибо ответ казался очевидным.
– Муж, – как само собой разумеющееся, ответила я.
– А яма на что? – отлепляясь от дверного косяка и шагая мне на встречу, продолжил изображать неведение Мидас.
Такого издевательства я выдержать не сумела. Отвернулась и зло закусила губу.
Настаивать на ответе Третий не стал. Прошел вперед, я поплелась за ним.
Загрузились в неприметный, заляпанный грязью внедорожник.
– Так что за яма? – не утерпел-таки военный.
– Издеваешься что ли? – пуще разозлилась в свою очередь я.
А как не разозлиться было? Мало того, что я в прямом смысле слова собралась в последний путь, так еще и была обязана комментировать это, разжевывать элементарную мысль. Почти возненавидела Третьего за то кривляние.
Он помолчал, а через время ответил:
– Ты, не в себе, это понятно: яма, волки, собаки, муж – явное тому свидетельство.
Я кивнула, остыв от злобы к тому времени. Спорить надоело. Было важно упорядочить как-то мысли, вспомнить – все ли сделала в жизни, что хотела. Останется ли после меня что-то значимое, вспомнит хоть кто-то добрым словом через десять, двадцать лет?
Воспитанники, например, когда подрастут, могут припомнить свою смешную, конопатую воспитательницу – у нее постоянно волосы торчали во все стороны, вечно лопались резинки и заколки, не выдерживая напора пшеничной копны. Еще от нее часто сладко пахло – ванилью, шоколадом, отчего дети охотно шли в объятия, и обнюхивали, тыкаясь носами, точно щенята.
Или вот еще Санька – который нашелся в одной из социальных сетей. Помнится, долго переписывались, созванивались, рассказывали друг другу, как жизнь сложилась. Он раздобрел и обзавелся семьей, неплохим бизнесом, но был рад на время вернуться в детские воспоминания, которые от общения навевались полными пригоршнями. Мы жаловались, перебивая друг друга, что хутора не стало вовсе – одни только покосившиеся домишки, и те, через один разрушенные до фундамента. И не возить туда своих чад, не катать их на санках и ледовых горах, потому что не к кому. Давно нет бабы Нади, и Санькиной старушки тоже нет. Что уж там, родителей также схоронили. Печалились, что как-то быстро, беспощадно людей смерть к рукам прибирает. Был человек – дышал, смеялся, планы какие-никакие строил, сына растил, дом строил, и вдруг не стало. В миг один, в единственный взмах ресниц.
У меня же – ни сына, ни дерева – ничего. Ничего не осталось кроме чертовой кружки на столе и бледного следа помады по краю.
И выходило, что может, кто и вспомнит, помянет незлым словом, только какое мне вообще до этого будет дело, если к тому времени тело уже изроют ходами черви?
Вот тут-то и стало страшно. Так жутко, что заклацали зубы.
– Останови! – резко закричала я.
Третий такому повороту не удивился, только разозлился слегка от крика – поморщился. Повернулся было ко мне с недобрым выражением на лице, но я уже распахнула дверцу и кубарем вывалилась на траву.
Трава была душистая, мокрая от росы. Я уткнулась в нее – пряную, напоенную предрассветной влагой, и завыла. Протяжно, надрывно. Так воют приговоренные, загнанные в угол – и люди, и звери. Слезы брызнули из глаз – колючие, бесконечно горькие.
В порыве захлестнувшей душу обиды, принялась пучками выдирать ростки вокруг себя, остервенело бить кулаками по земле.
Плакала, икала. Захлебывалась. Ненавидела тогда всех и каждого. Но больше всего – Бога. Ненавидела так люто, что делалось страшно. Человек так не может ненавидеть: непримиримо, вмиг забыв про все хорошее, что этот Бог когда-то давал и делал.
Подняла лицо к небесам – к навеки пустым теперь, навсегда равнодушным, и зло заорала что было мочи:
– Как ты мог?!
Конечно, он не ответил. Мне вообще никто не ответил, потому что если там – в вышине, и был кто, кроме голосящей птицы, то ему было все равно. Ему было так глубоко наплевать, что закрыл глаза на голодомор, холокост, фашизм вместе с рабством и концлагерями. Что уж там было говорить о моих глупых вопросах и обидах.
– Не напрягайся зря, – на плечо легла тяжелая, горячая рука, – там, куда ты смотришь – абсолютно никого нет.
Надо же, ведь напрочь успела о нем забыть.
– Теперь уже да, – кивнула в ответ.
– Есть что-то, чего бы ты хотела? – вздохнув, спросил Мидас.
Я утерла липкие, злые слезы и кивнула.
– Дай воды напиться.
Под сидением нашлась двухлитровая пластмассовая бутылка с теплой, старой водой. У нее был привкус ржавчины и застарелого машинного масла, на дне осадком плавали непонятные коричневые хлопья, но ничего вкуснее пить раньше мне не приходилось. Поэтому, когда внедорожник тронулся и принялся подскакивать на многочисленных ухабах, в животе от выпитого ощутимо побулькивало.
Ехали уже близко часа – по пустынной, скучной местности, но через некоторое время показался лес. Сперва редкий, но едва проехали чуть дальше, с несколько сотен метров, он загустел. Перерос в молодняк, пока еще не столь плотный, но близкий к тому. В голове моей было пусто, и я просто безучастно пялилась в окно, ни о чем особом больше не думая.
Минут через двадцать машина остановилась.
Мидас покосился на меня, будто ожидая побега или другого проявления бунта с минуты на минуту. Но, скорей всего, я его разочаровала: добровольно выбралась наружу, потянулась с хрустом, обернулась, замерла на мгновение.