Вознесение
Шрифт:
И когда впервые после болезни и после горьких слов, сказанных ему, он вновь увидел Роксолану, увидел, как идет она к нему, вся в летящем алом шелку, совсем невесомая, словно бы не касаясь земли, то закрыл глаза от страха, как бы она не исчезла, не оказалась наваждением. Снова раскрыл глаза - она шла к нему. Шла, оставляя золотые следы. Такое впечатление от ее ног и от всего ее тела. Плача и вздрагивая худенькими плечами, упала ему в объятия, и он не знал, что сказать, только дышал громко и часто, растревоженный и беспомощный.
Еще была слаба, еще не вернулись
– Мой повелитель, мой падишах, - стонала Роксолана, - почему так много горя на свете, почему, почему?
Он не знал, о чем она говорит и что ей отвечать, голубил ее, гладил щеки, волосы.
– Почему вокруг нас убийства и убийства! Смерть приходит уже и сюда, в священную неприкосновенность Баб-ус-сааде, почему, зачем?
– Какая смерть? Чья?
Он не знал и не понимал.
– Это ведь вы велели убить Гульфем?
– Гульфем? Я не велел.
– Но она убита, мой властелин.
– Я не хотел ее смерти.
– Безвинная ее душа уже в садах аллаха, а мы на этой земле, и руки наши в крови по локти. Ваше величество, Гульфем хотела соорудить в вашу честь большую джамию, воздвигнуть дар своей любви к вам, для этого и собирала деньги... Я в тяжелом недуге своем, уже и не надеясь на выздоровление, тоже сделала свой взнос в это благочестивое дело, может, аллах и помог мне одолеть недуг, а Гульфем... Гульфем...
Султан никак не мог унять ее рыданий.
– Так могут каждую из нас... Ибо кто мы и что мы?.. Нет ни правды, ни любви, ни милосердия...
– Я только спросил кизляр-агу, что делают с теми, кто продает султана, - оправдывался Сулейман, - только спросил, но не велел ничего...
– Словами нельзя играть, ваше величество. За каждым вашим словом человек, а то и целая держава... Мне страшно возле вас, и я не могу без вас, о боже милосердный!..
– Я велю достроить джамию и назвать ее именем Гульфем, - пообещал он.
– Убить, а потом поставить дорогой памятник? Боже милосердный!..
Она еще долго плакала, всхлипывала, засыпала на груди Сулеймана, просыпалась, снова жаловалась и всхлипывала, голос ее журчал, как дождик в молодой листве. За окнами действительно шел дождь, но не весенний, не на молодую листву, а осенний, холодный и надоедливый, хотя в султанскую ложницу его дыхание и не доносилось - тут было сухое тепло от жаровен, помаргивающих красным из темных далеких углов, и тонкий аромат от курильниц да еще мелодичное пение воды в мраморном фонтане, вечный голос жизни, текущей из безвестности в безвестность, из ниоткуда в никуда, непостижимый, как таинственная сущность женщины.
Под утро Роксолана вспомнила о Кинате, которая, наверное, без сна дрожит в ее покое.
– Мой султан, - прильнула она к Сулейману, - пожалейте Кинату!
Он не мог припомнить, о ком речь.
– Она не виновата в смерти Гульфем. Она так вас любит, потому и упросила Гульфем...
– Ах, ты об этой... Она похожа на гору халвы,
– Отдайте ее кому-нибудь в жены, ваше величество.
– В жены? Кому же?
Обычай такой действительно существовал, когда султаны, расщедрившись, давали своим вельможам в жены ту или иную одалиску из своего гарема. Случалось, что отдавали даже своих жен, которые не могли родить сына, а дарили султану одних только дочерей. Но это было с другими султанами, не с ним.
– Я над этим никогда не думал. Мог бы отдать Кинату, но кому?
Хуррем, пожалуй, тоже не знала, а может, только разыгрывала неведение.
– А если Гасан-аге?
– Он янычар, а янычарам жениться запрещено.
– Какой же он теперь янычар? Он мой доверенный.
– Все равно янычар. А обычай велит...
– Измените обычай, мой повелитель! Разве вы не Повелитель Века и разве не в вашей воле изменить то, что устарело? И почему янычарам запрещено иметь семьи? Это ведь варварский обычай! Может, потому они так часто бунтуют, восставая даже против султанов?
– Лишенные жен, они служат только войне и государству и лишь благодаря этому являются самыми совершенными воинами из всех известных доныне.
– А разве женщина разрушает державу?
Он хотел сказать, что женщина может разрушить все на свете, но сдержался, вспомнив о себе. Что он без женщины? И что ему держава, земля, все просторы, если не сияют над ними эти прекрасные очи и не слышен этот единственный голос?
– Я подумаю над этим, - сказал он.
Роксолана льнула к нему, словно искала защиты, пряталась от всех несчастий и угроз, хотя что бы ей могло угрожать возле этого всемогущего человека? Диван, визири, палачи, войско, муллы, беи, паши, слуги - все это только исполнители наивысшей воли, а наивысшая власть - в ее руках, и все вершится в темноте, в приглушенных шепотах, во всхлипываниях боли и вздохах радости, без свидетелей, без помощников и сообщников. Может, и недуг послал ей всевышний на пользу и добро, чтобы еще сильнее полюбил ее этот человек, чтобы стал ее опорой во всем, послушным орудием, подножьем ее величия, которое начинается в ней самой, продолжается в ее детях и не будет никогда иметь конца? Кто может остановить султана? Валиде? Великий муфтий? Ибрагим? Сулеймановы сестры?
– Мой султан, мне так страшно почему-то, - льнула она к нему, - так страшно...
Он гладил ее волосы, молча гладил, вкладывая в свою шершавую ладонь всю нежность, на которую только был способен...
И словно бы сжалилось над нею небо, - как только вернулись из венгерского похода Сулеймановы визири и янычары, пришли победители, грабители, убийцы и муллы в мечетях, завывая и закатывая глаза под лоб, стали прославлять силу исламского оружия, умер великий муфтий, светоч веры, защитник благородного шариата Зембилли, служивший еще султану Селиму, которого боялся сам грозный отец Сулеймана, к предостережениям которого должен был всякий раз прислушиваться и Сулейман.