"Возвращение Мюнхгаузена". Повести, новеллы, воспоминания о Кржижановском
Шрифт:
Но когда три фута, спираль за спиралью, были взяты и я наконец, сделав рискованный прыжок, вскарабкался на край подоконника, о котором так долго мечтал, - меня ждал неожиданный удар: стекло и рама окна, тщательно замазанные и оклеенные, преграждали путь. Я забыл, в своем юношеском оптимизме, о том, что дряхлый профессор даже и в июльские жары ходил под полудюжиной пледов и что окна в его квартире почти никогда не открывались.
Раздосадованный и злой, целый день бродил я вдоль тщательно замазанной щели: нигде ни прохода, ни даже лазейки.
Мне оставалось или спуститься по извивам плюща назад, или с неиссякающим терпением дожидаться своего вперед. И на
Тем временем июль - я вел аккуратный счет дням, - поначалу довольно прохладный и влажный, становился все суше и жарче. Мучаясь под раскаленным стеклом окна от нарастающего зноя, я вместе с тем радовался ему и молил небо о еще большей жаре: ведь только тропическая температура могла разжать стеклянные створы, преграждавшие мне доступ внутрь.
Томительные дни тянулись друг за другом, разделенные короткими черными прокладками ночи, тоже душной и знойной,- я уже было начал отчаиваться, когда вдруг как-то поутру стекло и рама затряслись от ударов изнутри. Колоссальные глыбы замазки падали сверху. Я еле успел юркнуть в узкую пещеру, рытую червем-древоточцем, как что-то грохочущей тенью, сыпля сверху скалы и лапилли, пронеслось надо мной. Выбравшись наружу, я увидел: путь был свободен.
Вначале у меня было чувство человека, забравшегося по веревочной лестнице в дом своей желанной. Вероятно, это романтическое чувство и заставило меня дожидаться ночи; я медленно, шаг за шагом, вздрагивая и припадая к земле при каждом шуме, продвигался к внутреннему краю подоконника. Мне все еще трудно было привыкнуть к своей невидимости, и казалось, что все мои движения заметны обитателям комнаты.
Когда к вечеру я, свесив ноги внутрь одной из подоконничных щелей, сидел, грезя о своем завтра, вдруг меня ударило сильным током воздуха и прикрыло сверху гигантской, весь горизонт застлавшей тенью. Вскочив, я поднял глаза кверху и увидал две рушащихся на меня своими вершинами горы. В ужасе, я сжал веки, приготовившись к смерти, но близкий и острый запах "Шипра" заставил веки разжаться снова. Да, это была она: два огромных, таких знакомых мысли и глазу, знака неравенства, одетых не в карандашный графит и не в стекло, но в гигантскую массу обнаженного тела, уперлись, вправо и влево от меня, своими остриями в подоконник: это были руки жены профессора.
С минуту я, забыв опасность и риск, двигался навстречу дурманящему и влажному живому жару, пышащему мне навстречу.
– Какая теплая ночь, - прозвенело надо мною.
– Да. А все-таки, душенька, окно лучше бы закрыть, - прошелестело что-то голосом комкаемой бумаги из глубины комнаты.
– Но ведь воздух так чист: ни пылинки. И я не вижу ничего, что бы...
– Мало ли что ты не видишь, душенька, - закомкалась снова бумага, пролезет что-нибудь этакое, ну, невидимое, бацилла какая-нибудь или, ну, черт ли его знает что. Ты его не видишь, а оно в тебя втирушей этакой в альвеолы, в кровь, и возись потом...
Окно с грохотом закрылось, отрезая мне обратный путь. Но я уже успел добежать до торчащих мне навстречу ворсин платья юной женщины: обхватив одну из ворсин руками и коленями, я с бьющимся сердцем ждал событий.
– И-и, душенька, брось дуться. Вот принеси-ка мне лучше карты, нет, не там, на этажерке. Левее, левее. Ну-ну, поглядим; ведь вот проклятый пасьянс, никогда не выходит. Хоть ты что: ни так ни этак. Ну вот, опять этот червонный король все напутал.
– Не выходит, так и бросил бы...
– Нет-нет, постой, погоди, я загадал: говорят, если выйдет, то надо карты под подушку - и все сбуд... гкх... гкх... черт, опять этот червонный дурак вытасовался.
Тем временем я, описав гигантские зигзаги по комнате, был внезапно почти придавлен к краю
Это могло бы осложнить разговор, но в это время в глубине комнаты, почти за пределами моего видения, прозвучал третий голос:
– Барин, а барин, тут к вам с матрикулом. Который в шестой уже раз. Что им сказать: дома вы или нету?
Я слышал, как где-то внизу шумно зашаркали туфли. Вслед им четко и дробно застучали "каблучки", как подумал я, все еще не умея выключить свое мышление из старых схем.
Оставшись, как я полагал, один, я направился к хаотической куче игральных карт, расшвыренных по столу. Новый, пока еще смутный план начинал возникать в моей голове. Сперва я прошел поперек дамы треф и высунувшегося из-под нее алого ромба бубновой двойки. Что-то черное поползло мне под подошвы; выйдя из задумчивости, я увидел перед собой две довольно длинные аллеи, протянувшиеся вдаль: деревьев, собственно, не было, но неподвижные черные тени каких-то странно широких у земли и причудливо тонких у комля растений легли вдоль снежно-белой поверхности прямоугольного сада. Я было сделал несколько шагов вдоль одной из черных аллей, но тут только заметил, что путь мне дважды пресечен такими же тенями таких же деревьев, невидимо растущих посредине аллеи. Я понял: это была десятка пик. Конечно, ее черные пятна бессильны были перегородить мне дорогу, но какое-то странное чувство заставило меня, сойдя с аллей, ворожащих смерть, обойти ее прямоуглый сад стороной, по обочине.
Тут впервые недоброе предчувствие вонзилось десятью черными остриями в меня. Не глядя по сторонам, медленно продолжал я шагать с карты на карту.
Вдруг:
– Эй, вы, послушайте, вы наступили мне на сердце. Или вы полагаете, что это щетка для вытирания подошв? Отойдите.
Я повел глазами навстречу голосу и тут только увидел, что у меня под ногами, у закругленного края карты, на которую я только что, в рассеянии, ступил, дергается красное плоское сердце, странно сплющившееся под налетом бумажного глянца. С трудом удерживая равновесие, я добалансировал до края сердца и выпрыгнул на белую поверхность карты; теперь я ясно различал округло очерченные красные губы короля червей, которые, ероша рыжую щетину длинной бороды, недовольно и брезгливо шевелились:
– Кто вы, пришелец, вшагнувший в меня?
– услыхал я.
– Умаленный человек, - отвечал я.
– Нет умаления горше моего, - проговорили бумажные губы, - и как бы ни была печальна история, принесенная вами, - история, которую вы унесете отсюда, будет еще печальнее. Приблизьтесь и слушайте.
Я, выбрав себе место на оконечине золотого плоского скипетра короля червей, уселся поудобнее и, протянув усталые ноги, подставил свои ушные раковины под рассказ.
– Теперь моему царству, - зашевелились снова бумажные губы, - и вот в этой картонной коробке для карт просторно. И царство, и власть мои давно источены червями; наш маститый род стал глупой мастью, и я, который некогда со своими министрами игрывал в людей, я, превращенный в обыкновеннейшую карту, должен позволять им, людям, играть в нас, в карты. О, странник, можешь ли ты понять мир, в котором мили превратились в миллиметры, в дворцах и хижинах которого полы и потолки срослись в одну сплошную плоскость?