Возвращение Мюнхгаузена (Повести, Новеллы)
Шрифт:
– Благодарю вас. Дальше.
– Спустившись вниз, я не отходил никуда, думая, что барон, вероятно, болен и может каждую минуту позвать. В доме у нас так тихо, что я ясно слышал шаги в библиотеке. Потом они прекратились. Я позвал Фрица (мой внук) - велел ему стать у лестницы и не отходить ни на шаг, слушая, не позовет ли барон. Сам я отправился по хозяйству, одно-другое, когда я вернулся, была уже ночь. "Выходил барон?" - спрашиваю Фрица. "Нет". "Звал?" - "Нет". Что такое?! У Фрица слипались глаза - я отпустил его и, придвинув скамейку к ступенькам, что наверх, сел и стал слушать. Шагов не было. Уж не болен ли? Сверху ни шороха. Так час и еще час. Потом незадолго до полуночи вдруг - оттуда, сверху - будто тронули колокольчик:
Но в это время возок остановился у ворот усадьбы, что избавило Ундинга от необходимости отвечать. Спрыгнув на землю, он направился к дому, не дожидаясь шагов дворецкого. Фриц, взъерошенный и сонный, открыл ему дверь, и Ундинг, миновав череду оквадратенных в тусклое золото портретов, - по спирали лестницы, вводящей в библиотеку. Удар ладонью о дверь, и поэт, держа шляпу в руке, переступил порог. Все так, как тогда. Впрочем, нет: часы, которые, очевидно, забыли завести, молчали, а спинка кресла, с которой прошлый раз свешивал пустые руки старый камзол барона - пуста. Сафьяновый том? Да, слуга описал точно: у края стола, на расстоянии протянутой руки от кресла. Ундинг подошел и притронулся к кожаному наугольнику алого сафьянового переплета. Да. Та самая. Волнение остановило было на минуту пальцы, но нельзя было медлить - внизу хлопнула дверь, и слышались близящиеся шаги. Ундинг потянул за наугольник, откинул переплет: страницы третья - дальше - тридцать девятая - еще дальше - шестьдесят пятая, шестьдесят седьмая - сейчас. Пальцы, чуть дрогнув, перевернули лист: пустой квадрат в черной типографской кайме был не пуст: и барон Мюнхгаузен, ссутулив плечи, стоял посреди.
На нем был все тот же традиционный камзол и косица, свесившаяся меж лопаток. Правда, у правого бедра не было, как в издании 1783 года, шпаги, а волосы заметно побелели. Но посторонний наблюдатель, видевший другие экземпляры издания, сказал бы: "Стирается краска от времени и блекнет". Во всяком случае, во всем мире не нашлось бы другого такого чудака, который подумал бы то, что подумал поэт Эрнст Ундинг: "Так вот он, последний ход, самим собой". И почувствовал бы: где-то в ресницах запуталась едкая капля. Еще этого недоставало. Поэт гневно сдвинул брови и протянул руку к карандашу: но слова эпитафии не приходили. С минуту он сидел, локтями в поручни кресла, вглядываясь в смутный и умаленный контур друга, возвратившегося наконец в свою старую книгу. Ему казалось - листы ее благоухают, как сама вечность.
Но шаги дворецкого, замешкавшиеся было где-то в путанице коридора, зазвучали вдруг совсем близко. Надо было торопиться. Ундинг бережно и благоговейно, касаясь пальцами кожаных науголий, опустил сафьяновую крышку переплета. Затем, с книгой в руке, он подошел к рядам выставившихся с полок корешков, отыскивая место, куда поставить сафьяновый гроб. Вот тут: и, стершись алой тканью о кожу и пергамент, книга стала меж чинным Адамом Смитом и "Сказками тысячи и одной ночи". Дверь позади скрипнула. Обернувшись, Ундинг увидел дворецкого:
– Барон не вернется, - бросил он, проходя мимо, - потому что не уходил.
И старику,
Гейнц, обернувшись с козел, увидел притиснутую к коленям седока раскрытую записную книжку. Он не выразил удивления, закурил, поправил шлею и стал ждать. А текст, сцепляясь из прыгающих серых букв, говорил:
Здесь под сафьяновым покровом
ждет суда живых вплющенный в
двумерье нарушитель мира мер
барон Иеронимус
фон Мюнхгаузен.
Человек этот, как истинный бо
ец, ни разу не уклонял
ся от истины: всю жизнь он
фехтовал против нее, парируя
факты фантазмами, - и когда, в
ответ на удары, сделал решающий
выпад - свидетельствую - сама
Истина уклонилась
от человека. О душе его молитесь
святому Никто.
Эрнст Ундинг сложил листки и сделал знак вознице: дальше. Под ободами колес снова зазвенели тонкие льдистые пленки луж.
СТРАНСТВУЮЩЕЕ "СТРАННО"
Это "странно"
Как странника прими в свое жилище.
Шекспир. Гамлет (д. 1, сц. 5)
– На циферблате шесть. Ваш поезд в девять?
– В девять тридцать, учитель.
– Что ж, постранствуйте. Это так просто: упаковать вещи и перемещаться в пространстве. Вот если бы Пространство, упаковав звезды и земли, захотело путешествовать, то вряд ли бы из этого что-нибудь вышло. Путное, разумеется.
Мой собеседник, запахнув халат, подошел, топча плоские цветы ковра, к подоконнику, и глаза его, щурясь из-под припухлых старческих век, с состраданием оглядели пространство, которому некуда было странствовать.
– Странно, - пробормотал я.
– Вот именно. Все железнодорожные путеводители и приводят в конце концов сюда, в странно. Этого мало, странствия превратят вас самого, ваше "я", в некое "странно"; от смены стран вы будете страннеть, хотите вы этого или не хотите; ваши глаза, покатившись по свету, не захотят вернуться назад в старые удобные глазницы; стоит послушаться вокзальных свистков, и гармония сфер навсегда замолчит для вас; стоит растревожить кожу на подошвах ног, и она, раззудевшись, превратит вас в существо, которое никогда не возвращается.
Я смотрел на дуговидные морщинки, шевелившиеся вокруг рта старика, и думал: этот раз, вероятно, последний. Когда вернусь - скоро ли это будет? придется искать его не здесь - на кладбище. А там уж какие разговоры. И я решился форсировать тему.
– Учитель, - спросил я, отыскав зрачками его острые, даже чуть колющие зрачки, - правда ли все то, что говорят о ваших путешествиях? Мне мало простых железнодорожных указателей. Мне бы хотелось увезти с собой хотя бы несколько ваших указующих слов. Мой опыт беден и тускл. Вы же... помогите мне, учитель, хотя бы маршрутами. Или воспоминаниями. Поверьте: то странно, в которое превратят меня странствия, как вы сказали, сохранит все ваши слова, не сдвинув в них ни единой буквы.
– Видите ли, - начал старый маг, усаживаясь в истертое кожаное кресло, - с тех пор, как я служу в Кооперотопе, я забросил и самую мысль о путешествиях; пусть земля ерзает по своей орбите, как ей угодно: с меня довольно. Вероятно, и счетная костяшка, которую вечно гоняют по стержню, считает себя заправской путешественницей. Но неусидчивость не выводит ее, как известно, за квадрат счетной рамы. Так. Но в юности, разумеется, думалось по-иному: тогда я откликался на зовы пространства, хотел дойти до куда всех дорог, наступить подошвой на все тайны, обогнать знаки и черточки, облепившие глобус, и ощупать своими собственными глазами всю шершавую кожу планеты.