Возвращение в Панджруд
Шрифт:
На пороге стоял один из паломников, прибывших с караваном. Худой, с лицом морщинистым, как сухой плод джиды, в неверном свете каганца казавшимся и вовсе черным, он, глядя на Джафара и переминаясь, робко попросил:
— Благословите, учитель!
Все молчали.
В конце концов Джафар сказал, наклоняя голову, чтобы лучше слышать:
— Кто это, а? Шахбаз, это он кому?
— Вам, — вздохнул Шахбаз Бухари.
— Мне? — изумленно переспросил слепец. — Подожди! Вы это кому, уважаемый?
— Благословите, учитель! — повторил паломник, стеснительно скаля гнилые зубы.
— Что за глупость! —
Запрокинул голову, допил вино и закончил, утирая губы:
— Жаль, что ты немного опоздал, а то бы сам услышал разъяснения моего друга насчет того, что нам с ним в нашей пропащей жизни ничего не нужно, кроме этой чаши да еще чернильницы. И как же я, человек, нарушающий законы Пророка, могу тебя благословить?
— Ну и что, подумаешь! — примирительно возразил паломник. — Да, мы мусульмане. Но наши деды поклонялись огню. Мы отреклись от огня, от Ормазда, Михра и Зардушта [26] . Неужели нам нужно отречься еще и от вина? И потом: вы же Рудаки? Царь поэтов?
26
Зардушт (греч. Зороастр, Заратустра в европейской традиции) — пророк и реформатор древнеиранской религии огнепоклонников — зороастризма, автор древнейшей части священной книги зороастрийцев — “Авесты”. Ормазд — верховное божество. Михра — один из верховных богов зороастрийского пантеона.
Слепец хмыкнул.
— Ишь какой рассудительный, шельмец... вон куда завел — к Ормазду! А с чего ты взял , что я — Рудаки?
— Люди говорят, учитель... земля слухом полнится.
— Не знаю, уважаемый, какая там земля и каким там еще слухом, — проворчал Джафар. — Болтовня и сплетни. Ну, допустим. Да, я — Рудаки. Джафар Рудаки. Сын Мухаммеда, внук Хакима. Отец Абдаллаха, вечная память несчастному малютке. Это так. Правда, насчет Царя поэтов теперь уже не уверен... но был когда-то, был... даже сравнительно недавно.
Лицо просителя просветлело, а Рудаки не совсем твердым движением протянул пиалу Бухари, и тот ее наполнил, не забыв при этом и о собственной.
— Учитель, вы ближе к Богу, чем самый богомольный хаджи, — убежденно сказал паломник. — Ведь Господь говорит вам свои слова напрямую, без посредства мулл и мечетей. Благословите!
— Подожди-ка, друг мой! Разве ты забыл, что сказано пророком? — за поэтами следуют заблудшие. Слова поэтов внушены им не Господом, а его падшими слугами — джиннами.
— Но ведь джинны подслушивают чистые речи ангелов, которые спускаются на облака от Божьего престола, чтобы потолковать о делах Всевышнего?
— Верно, да только когда потом пересказывают услышанное поэтам и прорицателям, то прибавляют множество собственных нелепиц. Нет, дружище, —
— Но ведь сказано и другое, — возразил паломник. — “Кроме тех, которые уверовали и творили добрые дела”. Разве не так?
— Перестань. Какие еще добрые дела? Поэзия — обман. По-твоему, обманывать — это творить доброе дело?
— Когда обманывает простой человек — это, конечно, грех, — не сдавался паломник. — А когда поэт — это всего лишь украшение. Это вовсе не обман, это просто другая правда.
— Глупости, — фыркнул Рудаки. — Правду поэт может сказать разве что в скорбной элегии... да и то если пишет ее на смерть близкого человека, а не эмира. А когда говоришь по заказу или из страха перед гневом правителя — какая же это правда?
— Благословите, учитель! — настаивал пришелец.
— Во народ, а! — вздохнул Рудаки. — Нет, ну вы только посмотрите! Не знаю, уважаемый, не знаю... вряд ли найдется лицо духовного сана, которое похвалит вас за подобные убеждения. Подожди, дай отхлебну этого волшебного напитка... м-м-м!.. настоящий мусалас! [27]
Паломник встал на колени, склонился.
Рудаки положил ладонь ему на голову, пробормотал фатпху.
— Дела, — протянул Шахбаз Бухари, когда тот, радостно шепча слова благодарности и своих собственных благословений, выскользнул за дверь.
27
Мусалас — вино, производимое в Мавераннахре по рецептуре до мусульманских времен.
— Это еще что. Там один сумасшедший себя за вас выдает. Только что толковал, как он эмира Назра из Герата вызволял. Честное слово, я вам позавидовал — вот это слава!
— Серьезно? Не рассказывал, что когда он — то есть я — в первый раз ударил по струнам, все стали смеяться, когда второй — заплакали, в третий — уснули, а в четвертый — вскочили и разбежались?
— Нет, учитель, — твердо ответил Шахбаз Бухари. — Врать не буду. Этого не было.
Джафар хмыкнул:
— Ладно, наливай.
Бухари наполнил чаши, а ставя кувшин, меланхолично сообщил, что некий аджина, незримое присутствие которого возле себя он только что обнаружил по свойственному их нечистой породе запаху корицы, ни с того ни с сего разлившемуся в воздухе, нашептал ему совершенно ангельское рубаи, в которое им, джинном, по его, Шахбаза Бухари, мнению, не было добавлено ни единого словечка. И тут же прочел громко и нараспев. Выслушав, Джафар буркнул что-то насчет пустой траты времени. У Шеравкана уже слипались глаза. Он лег на курпачу, с головой накрылся чапаном и повторил про себя рубаи, и еще, и еще, и с каждым разом этот краткий стишок нравился ему все больше. Но потом он отвлекся на что-то иное, а когда попробовал снова вспомнить, то рифмы почему-то потерялись, музыка расстроилась, строй развалился, и остался только смысл: что, де, мусалас я люблю больше, чем жен и детей: потому что жены и дети беспрестанно досаждают мне, требуя хлеба; в награду же за сладостное молчание мусаласа я сам готов с радостью дать ему хлеба — то есть обмакнуть в него хлеб.