Возвращение
Шрифт:
…Золотые пылинки продолжают танцевать в луче, изумрудные тени становятся глубже, ярче, ветер луговой, цветочный, приправленный свежей морской горечью, касается моего лица, мир первородный, ошеломительный в своей красоте и безгрешности, стоит на пороге, а в зеркале напротив я вижу ненавидящие мертвые глаза моего одиночества. Прощай, мой неотступный друг, ты больше не властен надо мной, ибо вспомнила я о Родине и о Первой любви своей…
— …при отсутствии должных деловых качеств и моральный облик ее оставляет желать лучшего. Все эти бары, рестораны,
…Ты знаешь, Бессмертная Любовь моя, а я сделала первый шаг на пути к нашей Родине. Та приснившаяся мне дорога, дорога к нашему дому была соткана из страдания, страдания дорогих мне людей, и я уничтожу их боль, я принесу им радость и жизнь, мне не тяжело это бремя, и, верно, много тяжелее и опаснее твой путь.
— Чего эта плесень от тебя хотела? — в пыльном коридорном закутке у распахнутого окна мы с Сашкой курим в душный пылающий вечер, провожая взглядом пеструю говорливую реку студентов.
— Так… Продвижение по службе обещала, если дружить с Леркой брошу.
— Она-то всех бросила, тварь… — Сашка с остервенением тычет бычком в консервную банку-пепельницу, примостившуюся на облупленном подоконнике, рот коверкает брезгливая усмешка. — Всех. Друзья, те, кто из бывших начальничков, да подруги спившиеся банные — для нее уже не компания.
Я киваю. Вылетев из Минздрава, где она возглавляла какой-то отдел, за чудовищные взятки, Черно-Белая отделалась легким испугом и, по звонку влиятельной родни подобранная ныне покойным ректором института, редкостным психопатом, осатанённо кинулась на штурм вершин еще неведомого ей издательского дела, к вящему ужасу всех, кто что-либо смыслил в нем…
— Как ты?
— Да потихоньку… Карантин закончился, Тёмку отвезла. Тут он просил передать… Тебе…
Из цветной целлулоидной папки — рисунок: двое, взявшись за руки, средь необозримого цветущего луга. Я сглатываю тугой колючий комок.
— А это — тебе…
Уголок газетного пакета надорван, в глазах — неверие, изумление, испуг.
— Даш, но это же…
— Доллары, доллары. Теперь хватит и на проезд, и на лечение.
— Даш…
— Да не смотри ты так! Никого не убила, не ограбила, наследство получила. Бери, бери, пока дают, на мою долю осталось.
— Я не могу…
— Через не могу! Да, и спрячь подальше, чтобы отморозок какой не приметил… Да забирай, не кривляйся! А если неудобно, внуши себе, что в долг взяла!
— Я же этот долг в жизни не выплачу!
— И не надо! Тогда внуши, что это — подарок. Ну, пока, мне еще к Лерке надо забежать.
Оставляя позади потрясенную Сашку и спускаясь по институтской лестнице, я чувствую необыкновенную легкость и понимаю, что первый шаг на пути к Долине сделан.
Пропахшая кошками душная сырость Лерочкиного подъезда, маслянистые, исцарапанные гвоздем стены, оплавленные кнопки лифта… Моя последняя жизнь, как ты изуродована мерзостью,
Меж пушистых от пыли стекол лестничного пролета — серое тоскливое кружево паутины и золотым крылатым цветком — погибшая стрекоза. Я на миг закрываю глаза, а затем опрометью бросаюсь к рыжей дерматиновой двери и отчаянно терзаю звонок. Тает, тает в сыром знобящем сумраке незримая лукавая усмешка, по-кошачьему легки и невесомы запредельные шаги, но я узнаю тебя, Пыльная Тень. Ты ждешь свою жертву…
— Ты чего трезвонишь?
Лерочка, бледная до синевы, с воспаленными запавшими глазами и обметанным ртом, в зеленом «яблочном» халате невесомо раскачивается в дверном проеме, как некое подводное растение, и я с трудом перевожу дыхание. Ее дерзкую, радостную, всепобедную красоту будто исказило, изуродовало что-то, лицо тронула печать отрешенной усталости, в живом искрящемся взоре насмешницы и сумасбродки — черная тоска.
— Что с тобой?
— А фиг знает… Анемия вроде, еще головокружения эти чёртовы… Да ты заходи.
Грязно-бежевая теснота крохотной прихожей, коллекция нэцкэ на пыльном подзеркальнике, глиняный оберег, прицепленный к абажуру…
— Нужно что-нибудь?
— А у меня всё есть, — Лерочка, так же пугающе покачиваясь, направляется в кухню, отодвигая бамбуковую занавеску. Кухня ошеломляет своей заполненностью, улыбается коробками ярких соков, йогуртов, дымчатым глянцем винограда, упаковками мюслей и «Кремали» — любимого Лерочкиного печенья.
— Вот, Роман привез. Понаволок, а меня от всего воротит, я ни на что глядеть не могу.
В комнате — герани, умирающие на окнах, пыльные жеваные занавески, ковер под слоем мусора, мутное, в белесых разводах зеркало, прокисший чай в бокале с отбитой ручкой.
— Лер…
— А, надоело всё! Да ты садись.
По клетчатым скомканным простыням кровати — книги. Моуди «Жизнь после смерти», Резанов «Танатология — наука о смерти», стопками — диски: «Дорога в ад», «Полночный ужас»…
Лерочка, поджав синюшные ноги, сидит на тахте, и в лице ее, былом прелестном лице, так странно изменившемся за две недели — болезненная отрешенность и пугающая улыбка.
— Ты всё это читаешь и слушаешь?
— Роман привез…
— Ни фига себе лечение!
Я оглядываю мусорную тесноту комнаты, и к сердцу подступает ярость и омерзение.
— Он на голову не падал, этот твой Роман?! Это же додуматься надо! Дай-ка я весь этот срач…
— Не трогай! — в душной мусорной убогости комнаты становится еще душнее от какой-то темной, тяжелой злобы, что начинает излучать Лерочка, злобы непонятной, пугающей.
— Ты… завидуешь. Вы все завидуете.
— Лер…