Возвратный тоталитаризм. Том 1
Шрифт:
То, что может (и должно) последовать за этим, ясно показывает практика борьбы с пандемией коронавируса, которая развернулась в марте 2020 года: отказ властей от политической ответственности «суверена» и государства в целом перед обществом, перекладывание на население издержек фактического введения чрезвычайного положения (одновременно с отказом в правовых нормах и гарантиях, действующих по закону о чрезвычайных ситуациях), демонстративное пренебрежение полномочиями других ветвей власти, цензура, тотальное полицейское всевластие, репрессии, страх, растерянность и покорность людей, лишившихся работы, а значит, средств к существованию и т. п.
Но вопрос о демократии в России, поставленный выше, остается. Чтобы ответить на него, надо (мне надо было) сначала освободиться от тех шор и стереотипов, которые предопределяют картину реальности российского образованного сообщества, его неискоренимую веру в прогресс, детерминизм модернизационных процессов и демократический транзит. Правильнее всего – в этом положении – было бы признать неискоренимость дурной человеческой природы или исходить из метафизики «банальности зла». Это позволило бы выйти из узких рамок российской злобы дня. Но это слишком радикальный для нашего состояния посыл. Такому кантовскому пессимизму сильнейшим образом противилось мое советское воспитание, 45 лет жизни при социализме, неистребимые надежды на выход
4
«Тьмы низких истин нам дороже / Нас возвышающий обман».
В 1980–1990-е годы такого рода убеждения (упования) были мотивами участия в политическом и общественном движении, но очень скоро, и тем более сегодня – в условиях возвращения несвободы – они стали догмами нашей среды, превратились в основания для самолюбования и оправдания оппортунизма экспертного сообщества. Сотрудники «Левада-Центра» постоянно сталкиваются с агрессивным неприятием наших данных и непрофессиональными интерпретациями, характерным для части интеллигенции. Неспособность (или нежелание) понимать происходящее в некоторых случаях легко сочетается с обслуживанием власти в качестве экспертов, консультантов, но часто это всего лишь стремление к внутреннему комфорту и безмятежному сосуществованию с нынешним режимом в качестве преподавателей, деятелей культуры, производителей информационного «контента». Но дело не в конформизме, самостерилизации, самоцензуре или упрямстве. За обычной (и очень распространенной) постановкой вопроса: «Можно ли или нет верить данным опросов общественного мнения?» – стоит массивный опыт тотального (институционального и межличностного) недоверия, характерного для тоталитарного сознания, отсутствие концептуальных представлений, позволяющих интерпретировать ответы респондентов в рамках соответствующих теоретических построений сложного общества. Идеи – фальсификации мнений или неправильной методологии опросов – не более чем (само)оправдание этой интеллектуальной беспомощности. При всей кажущейся «научности» такой постановки вопроса она – выражение конспирологической идеологии и популистской культуры, массовой психологии, уравнивающей университетских профессоров с фрустрированным обывателем.
Как считал Левада, Россия оказалась не способной решить три фундаментальные задачи, поставленные перед ней ХХ веком: разобраться с причинами и природой революции, провести и завершить модернизацию, осмыслить причины возникновения и живучести тоталитаризма.
Ответы на центральный для нас вопрос о демократии лежат в нескольких плоскостях анализа, различных по характеру ресурсов и сложности предпринимаемого объяснения:
1) Основной социальной группой, инициировавшей реформу коммунистической системы, и прежде всего ее главного института – планово-распределительной экономики, составлявшей материальную базу правящей элиты (высшей советской номенклатуры), было среднее звено бюрократии; никаких других социальных категорий, способных выдвинуть и проводить крупномасштабные изменения, не существовало; поэтому – в условиях отсутствия других социальных субъектов реформ – «победа демократов» естественным образом означала неготовность и нежелание сторонников демократизации, руководителей «партии реформ» (в широком смысле) к политике институционального самоограничения, созданию действенных институтов сдержек и противовесов собственному произволу. Лозунг «правовое государство» был провозглашен, но ничего не было сделано, чтобы связать эти декларируемые принципы с практическими интересами не только властных групп, но и населения, бизнеса, бюрократии [5] . Причины этой близорукости заключаются в том, что сами реформаторы, как и группы их массовой поддержки, еще совсем недавно были частью этого государства, бюрократией средней руки – технической или гуманитарной «интеллигенцией», разделявшей значительную часть его идеологии.
5
Не последнюю роль в оппортунизме «демократов» сыграло и то, что при всей своей риторике «правительства камикадзе», реформаторы не забывали о собственных материальных интересах. Здесь самое время вспомнить положение Макса Вебера о том, что характер институционализации социальных изменений определяется не только идеями, которыми руководствуется «штаб управления», идеальными мотивами (идеями, этикой, убеждениями, престижем, стремлению к власти и влиянию), но и вполне материальными интересами его членов (обеспечения, выгоды, сохранения статуса и т. п.). См.: Weber M. Wirtschaft und Gesellschaft. Grundriss der verstehenden Soziologie. 5 Aufl. T"ubingen: J.C.B. Mohr (Paul Siebeck), 1972. Kap. III. S. 142–176.
2) Эти особенности реформаторского движения были причиной слабости поддерживающих его сил, что, в свою очередь, стало условием регенерации репрессивных и консервативных институтов, оставшихся после краха советской тоталитарной системы; поскольку не было понимания опасности, исходящей от репрессивных и силовых институтов, постольку не возникло осознанного сопротивления тоталитаризму; никто не был озабочен проблемой создания механизмов защиты от них. Самоуверенность реформаторов, убежденных государственников, полагающих, что они как техники государственной машины в состоянии использовать исключительно в своих интересах спецслужбы, армию и другие репрессивные институты, контролировать их, обернулась тем, что очень скоро, буквально через два-три года, они сами оказались заложниками этих структур (примеров тому множество).
3) Приписывание «демократами» своих интересов, мотивов и представлений о реальности всему «населению», «обществу», «массе», вызванное не только эгоизмом или эгоцентризмом реформаторов, но и слабым фактическим, в первую очередь социологическим знанием советского общества, означало одновременно вытеснение целого ряда неудобных для них фактов: понимания того, что три четверти населения – это колхозники, крестьяне в недавнем прошлом или дети крестьян, мигранты в город в первом или втором поколении, то есть это человеческий массив, не просто обладающий ограниченными культурными и образовательными ресурсами, но люди, пережившие самые тяжелые – если учитывать разные социальные категории – потери, социальные, сословные ломки и катастрофы в ХХ веке: раскулачивание,
6
Ранние формы протогражданского общества (земство, городское и купеческое самоуправление, дворянские представительства и т. п.) носили преимущественно сословный характер. Может быть, самое успешная в этом плане форма – земство, решающую роль в котором первоначально играло дворянство, землевладельцы, рассматривало крестьянство как объект своего попечения, не входя при этом в противоречие со своими интересами; исполнительная функция принадлежала в нем наемной сельской интеллигенции. Крестьянство как носитель этики материальной справедливости (обеспечения равенства жизненных шансов) разделяло идеи «аграрного коммунизма», в значительной степени если не порожденные, то поддерживаемые консервативной фискальной политикой правительства. Никаких ценностей «демократии», «свободы», «прав человека», представительного правления в этой среде не существовало.
4) Преимущество власти перед населением заключается в том, что власть не просто структурирована, но организована, а население – нет. Причем организация власти предназначена для использования насилия, она нацелена на принуждение к выполнению приказов и распоряжений вышестоящих инстанций. У населения же («общества») нет адекватных или вообще каких бы то ни было средств давления на власть, и тем более – инструментов для ее периодической смены. Их не было до революции, в советское время, не появилось и после краха СССР.
Реальная борьба за власть после распада СССР происходила в рамках конфронтации двух фракций распавшейся номенклатуры: «реформаторов» – «демократов» и либералов, с одной стороны, и «консерваторов», объединявших широкий спектр утративших власть бывших партийных начальников, красных директоров, дискредитированных генералов, мобилизующих социально дезориентированную и люмпенизированную «красно-коричневую» толпу – с другой. Множество мелких и номинальных партий, появившихся в 1992–1993 годах, не должно вводить в заблуждение: структурно все они повторяют композицию «партия власти» (а также ее дубликаты и ближайшие внутривидовые соперники) и «консервативная оппозиция» (состоящая из «бывших» начальников второго, третьего и уровней ниже).
К концу правления Ельцина это многообразие было сведено до двух провластных образований – ассоциации региональных и отраслевых начальников («Отечество – Вся Россия») и кремлевского проекта («Наш дом – Россия») и их спойлеров: коммунистов и жириновцев. Последовавшее вскоре принудительное (под угрозой уголовного преследования) объединение этих фракций правящей элиты, уже отказавшейся от планов дальнейших реформ, означало восстановление монополии Кремля на выборах и лишение электорального процесса политического смысла. Выборы как процедура сохранились, но стали играть совершенно иную функциональную роль: во-первых, аккламации режима, показной легитимации системы, а во-вторых, вытеснения, дискредитации и уничтожения оппонентов Кремля. Тем не менее внимание демократов к такого рода событиям сохраняется до настоящего времени («а вдруг?», «улица еще скажет свое слово» и т. п.). Дискуссии на тему: что правильнее – бойкот выборов или голосование против (в том числе «против всех»), идут и сегодня. Практического значения они уже не имеют, но позволяют сохранять уважение к себе и некоторую групповую «негативную» идентичность.
Узурпация власти президентом, ставшая возможной благодаря ликвидации многопартийности (или ее видимости), началась с уничтожения свободы СМИ в 2000-х годах в ходе боевых действий в Дагестане, а потом – в Чечне, введения цензуры после гибели подлодки «Курск», ликвидации террористов и зрителей на Дубровке, а затем – школьников в Беслане, установления чрезвычайного («контртеррористического») режима на Северном Кавказе, упразднившего правовые механизмы регуляции силовых ведомств в особых ситуациях. Укрепление авторитаризма шло под флагом борьбы с терроризмом, с произволом «региональных баронов» и всевластием олигархов. За отменой выборности губернаторов последовали введение неконституционного института полпредов президента и распределение территорий по укрупненным федеральным округам, что лишило самостоятельности бывшие автономии, «республики» и области. Ельцинский договор между центром и регионами о разграничении полномочий после этого утратил силу. После корректировки «законодательства», то есть приведения региональных законов в «соответствие с федеральными», были запрещены региональные партии, что окончательно добило идею федерализма и низового самоуправления как основу гражданского общества и демократии.
Отрок (XXI-XII)
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
