Врата Леванта
Шрифт:
Но это была первая, инстинктивная, реакция. Во взгляде, которым мы обменялись, иронии было не меньше, чем опасения. И мы безмолвно попятились к выходу — можно сказать, испарились…
Вернулись мы через час. Как раз в тот момент, когда наша парочка, продолжавшая восседать в гордом одиночестве на том же самом месте, дружно расхохоталась. Тут и мы с Кларой рассмеялись, вторя им с порога, хотя причину веселья, естественно, не знали — но мы чувствовали облегчение, и одновременно нам было немного стыдно за наши чрезмерные страхи.
Едва заметив наше присутствие и наши любопытные взгляды, Махмуд и дядя Стефан одинаковым жестом подняли рюмки в знак приветствия.
Можно
Нет, они отнюдь не стали ссориться. Никоим образом. До самого конца они были изысканно любезны друг с другом. Спокойно сидели в совершенно одинаковых креслах, рассказывали, судя по всему, самые невероятные истории, беседовали по-английски, словно два джентльмена в своем клубе… Особенно блистал мой зять, который так и сыпал анекдотами, сопровождая их выразительными жестами, искусной мимикой, забавными модуляциями голоса, к чему явно поощряло его радостное одобрение собеседника.
Но в какой-то момент, без всяких видимых причин, веселье сошло на нет. К ним подошли другие гости, последовали взаимные представления, поклоны. И Махмуд удалился, пробормотав какое-то извинение.
Немного позже я поднялся на второй этаж, чтобы взять свитер, поскольку ветер становился прохладным. Зять мой сидел на софе, в темноте, не зажигая света. С совершенно удрученным видом. Думаю даже, что он плакал. Я чуть не спросил, что с ним такое, но удержался, не желая ставить его в неловкое положение, — просто сделал вид, будто ничего не заметил. Он так и не появился вновь до самого конца вечера.
Что могло привести его в такое состояние? Спустившись вниз, я нашел сестру, чтобы рассказать ей об этом. Она встревожилась, но удивления не выказала: в последнее время муж ее часто бывал таким — каждый раз, когда с ним заговаривали о Хайфе, он сначала загорался, вспоминал множество историй о далеком прошлом, а также о своем детстве; его глаза блестели, на него приятно было смотреть, и его всегда слушали с удовольствием. Однако едва лишь в беседе наступала малейшая пауза, как он внезапно сдвигал брови и впадал в меланхолию.
Он никогда не говорил о том, что происходит в его душе. Но когда сестра однажды посоветовала ему составить книгу из этих чудесных воспоминаний, которые всех приводят в восторг, он отмахнулся от подобной идеи обеими руками:
— Мои воспоминания? Я выворачиваю на свет комья земли, словно орудующий лопатой могильщик.
Что же касается дяди Стефана, то на него разговор с Махмудом подействовал совершенно иначе. Я бы сказал, прямо противоположным образом. Этот обычно молчаливый и склонный к брюзжанию человек весь оставшийся вечер не знал удержу: шутил с молодыми людьми, язвил над женщинами и постоянно искал взглядом своего исчезнувшего приятеля.
В самом конце вечера, заметив Клару, он ринулся к ней, отвел в сторонку и осведомился самым доверительным тоном:
— Как ты думаешь, ведь должен же быть какой-нибудь способ помириться… с ними?
— Оглянись вокруг, дядя Стефан, мы уже помирились!
— Я говорил не об этом, и ты меня прекрасно поняла!
Болтая в тот вечер с сестрой впервые за многие годы, я воспользовался случаем и спросил, действительно ли ее муж так набожен, что, как утверждает отец, не сходит со своего молитвенного коврика. Она рассмеялась. И объяснила мне, что Махмуд однажды не смог скрыть недовольства, когда отец стал нападать на религию, вот и вся его набожность. Тут мы с отцом немного расходимся. Бывало так, что мы думали одинаково, но я избегал говорить то, что могло бы задеть присутствующих. А он шел напролом, уверенный в своей правоте…
Чему следует отдать предпочтение? Сейчас
После этого первого празднества состоялось другое — в Хайфе. Далеко не такое пышное, но трогательное. Сначала нам с Кларой все это показалось излишним, ведь дядя Стефан приезжал в Бейрут. Однако члены комитета ОАЕРП настаивали. Для них также это представлялось важным, и мы не хотели обижать их.
Там было человек двадцать: евреи и арабы — быть может, евреев немного больше, чем арабов. Наим, один из активистов, произнес речь, в которой превознес наш союз как пример для подражания, а нашу любовь — как вызов ненависти.
Среди членов этой группы Наим производил самое странное впечатление: с вечной трубкой в зубах, которую он не позволял себе зажигать, с запахом вишневого варенья из Алеппо, с короной седых волос. Ни рабочий, ни подлинный интеллектуал — разорившийся фабрикант. По логике вещей, остальные не должны были доверять ему, руководствуясь своими книжками по классовой борьбе, но ничего подобного: никто не ставил под сомнение его мотивы и преданность делу — и во время собраний за ним даже признавалось право на некоторое первенство. Поговаривали, что его семья некогда владела половиной города: по глупому левантийскому обыкновению, это утверждение означало, что они были богаты. Кризис тридцатых годов разорил их, как многих: отец Наима, его мать и дядья один за другим умерли, так и не избыв горечи, ему же выпала на долю неблагодарная задача ликвидации фамильного достояния ради выплаты долгов кредиторам. Наим все продал, все потерял, кроме дома на берегу моря — старого строения времен Османской империи, обширного и некогда роскошного, на содержание которого уже не было средств, так что, когда я попал туда, процесс разрушения зашел довольно далеко. Облупившиеся и кое-где даже осыпающиеся стены, заросший кустарником сад, циновки и матрасы вместо мебели, зияющая дырами крыша — несмотря на все это, дом сохранил свое благородство, безмятежность и очарование. Именно здесь было устроено празднество в нашу честь.
За вечер мы дважды слышали звук далеких разрывов. Взволновало это только меня одного; другие — привычные к такого рода вещам — лишь вяло поспорили о том, где это могло произойти; танцы прервались лишь на несколько секунд, а затем продолжились под музыку взятого напрокат патефона.
Сколько праздников, не правда ли, в течение одного лета? Закружившись в этом вихре, мы с Кларой оттягивали серьезное обсуждение вопроса, который, однако, ни на секунду не упускали из виду: где нам жить? Единственное, в чем мы были уверены, — жить мы будем вместе. Это сомнению не подлежало, но где именно?
Если бы мне пришлось принимать решение сегодня, я бы знал, как поступить. Уже в конце лета мы уехали бы в Монпелье, где я продолжил бы свои занятия медициной, а она — историей. Сегодня я уверен, что иного выбора у нас не было. Если бы в голове молодого человека, каким я был тогда, мог прозвучать голос старого мудреца, каким я стал теперь, этот голос сказал бы: «Спасайся! Крепко возьми за руку свою жену и беги, бегите, спасайтесь!» Но молодой человек и молодая женщина вроде нас имели других советчиков — свои тогдашние иллюзии. На Левант уже готов был обрушиться смерч, а мы хотели остановить его голыми руками! Да, именно так. Весь мир смирился с тем, что арабы и евреи убивают друг друга в течение десятилетий, быть может, даже веков, все воспринимали это как нечто неизбежное — англичане и русские, американцы и турки… Все, за исключением нас двоих и горстки таких же, как мы, мечтателей. Мы хотели остановить этот конфликт, хотели, чтобы наша любовь стала символом другого пути.