Враждебный портной
Шрифт:
Один раз, причем совершенно неожиданно – весной! – в Мамедкули выпал снег. Каргин успел забыть, что это такое, а потому очень хорошо запомнил тот день. В псковском детсаду он часто получал подзатыльники. В Мамедкули воспитательницы сдували с него пылинки, накладывали полные тарелки, разрешали после обеда не спать, отпускали гулять с ребятами, остававшимся на продленный день в располагавшейся по соседству школе. Потом Каргин догадался, что иначе и быть не могло. Порфирий Диевич был главврачом кожвендиспансера, где детсадовский персонал (в советское время с этим было строго) каждый месяц проходил освидетельствование.
В день, когда выпал снег, Дима и два мальчика из группы продленного дня
Странная фраза, однако, не удивила его товарищей. Один мальчик, тут же добавил: «Я Сталин!» Потом решительно спустил штаны и… показал пипиську. Другой тоже хотел что-то сказать, но промолчал. Каргин как сейчас помнил, что он был татарином и плохо говорил по-русски. Да если бы и говорил, то не смог бы выбрать для себя равновеликую Ленину и Сталину личность из пантеона тогдашних вождей. Хрущев еще не пользовался у народа авторитетом. Про Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шипилова маленький татарин, скорее всего, не знал. Некоторое время Дима раздумывал, не показать ли ему тоже пипиську. Но тут на крыше появилась рассерженная воспитательница. Она согнала их с крыши, а «Сталину» еще и поддала по голой попе. Дима решил, что поступил правильно, оставив пипиську в штанах, но было не отделаться от чувства, что Сталин переиграл Ленина.
А потом Дима заболел дифтерией и чуть не умер. Сначала у него распухло горло. Потом поднялась температура. Перед глазами все поплыло, ноги сделались мягкими и слабыми. Больше всего на свете ему хотелось, чтобы его никто не трогал. Дима закрывал глаза, и ему казалось, что он бабочка, неудержимо летящая навстречу темному свету. Там тишина и покой, но его хватают за крылья, теребят, переворачивают, сбивают с маршрута. Он помнил холод металлической палочки на языке, пахнущие спиртом женские руки, ощупывающие его шею, гулкие и тревожные голоса деда и женщины-доктора сквозь шум в голове, как сквозь вату.
Потом его тело обрело странную легкость. Дима как будто кружился над кроватью. Никаких мыслей. Никакого страха. Мелькание картинок, как если бы он смотрел в трубу калейдоскопа. Неизвестно откуда взявшиеся случайные слова, которые он без конца повторял, за которые держался, чтобы не заблудиться в полете. Одно из этих слов он запомнил: «Новид». Что оно означало? Слово откололось, как метеорит от астероида, от какого-то большого смысла, который Дима не мог охватить своим хоть и приблизившимся к смерти, а потому досрочно мудрым, но ранним умом. Он знал, что это смерть, и не испытывал страха. Она увиделась ему в виде бесконечного глиняного дувала. Ему надо было всего лишь перебраться через этот дувал.
Несколько дней он существовал пунктирно, катался цветным осколком внутри калейдоскопа.
Потом пауза – долгий сон – пробуждение.
Дима лежал в кровати под зеленой махровой простыней с белыми цветами. По простыне прыгали яркие солнечные зайчики. Он посмотрел по сторонам, задерживая взгляд на знакомых предметах.
Многие предметы в доме Порфирия Диевича Диму совершенно не интересовали. С некоторыми же он находился в особых отношениях.
Разноцветные китайские (кажется, их называли райскими) птички на пианино. Внутри ярких
Литая черная чугунная фигура Мефистофеля в шляпе и со шпагой. Она стояла на этажерке с книгами. Диму влекла к себе шпага Мефистофеля. Ее можно было доставать из кольца на поясе фигуры, а затем с грохотом возвращать обратно. Кому в СССР пришла в голову странная мысль серийно изготавливать чугунных Мефистофелей? Позже Каргин видел подобные фигуры – правда, значительно меньших размеров – в квартирах самых разных людей. Помимо Мефистофеля чести быть отлитым в чугуне еще удостоился Дон Кихот. Он тоже был со шпагой и почему-то с раскрытой книгой в откинутой руке. Только этим двум литературным персонажам было позволено оживлять интерьеры квартир советских граждан. Но такого крупного экземпляра, как у деда, Дима больше нигде и ни у кого не видел. Наверное, это был единственный случайно уцелевший экспериментальный образец, случайно попавший в Мамедкули. А может… Мамедкули был осознанным выбором самого Мефистофеля. Домработница Порфирия Диевича – узбечка по имени Патыля – звала чугунную фигуру кара-шайтаном, стирала с нее пыль, отвернувшись и зажмурившись. Неужели, размышлял, повзрослев, Каргин, это как-то связано… со Сталиным? Может, это был таинственный сталинский message народу, чтобы тот, как Дон Кихот, читал книги, набирался ума, а потом бы рявкнул в чугунную морду Мефистофелю: «Останавливай, гад, мгновение, потому что социализм прекрасен!»
Был еще милый сердцу Димы носатый ребристый стеклянный кувшин с серебряной в виде сердца откидывающейся крышкой с вензелем и красиво выгравированной надписью на неизвестном (позже он установит, что на венгерском) языке.
А еще семейство серебряных же, покрытых темной красной эмалью рюмок с овальными медальонами охотничьих пейзажей – лугами, озерами в камышах, летящими утками и делающими стойку собаками. Диме нравилось расставлять рюмки на столе в произвольном порядке, рассматривать эмалевые пейзажи, заглядывать в их серебряную, тускло переливающуюся глубину, прикладывать рюмки к ушам и слушать, как шумит в лугах и озерах ветер, свистят в вечернем синем воздухе крыльями утки.
В доме было много необязательных, но очень красивых вещей, привезенных Порфирием Диевичем из стран, сквозь которые, как сквозь музеи и антикварные лавки, грозно проходил его госпиталь. Эмалевые рюмки, к примеру, были из загородного дворца венгерского правителя – адмирала Хорти.
Воскресший Дима встретился с этими вещами, как с друзьями после долгой разлуки, и друзья, включая угрюмого, в шляпе с пером, остробородого Мефистофеля, были рады встрече. Хотя Мефистофель косился неодобрительно с этажерки на расположившихся на пианино пушистых райских птичек. Видимо, ему не нравилось такое соседство.
Дима понимал, что нить, соединявшая его с миром, чуть не оборвалась. Он сделал шаг назад от дувала, но пока что был на живую нитку, лишь несколькими стежками прихвачен к живущему своей жизнью миру.
Потом он увидел женщину-доктора. Дима вспомнил ее светлые волосы, зеленые глаза, встревоженное лицо. Оно мелькало в крутящемся перед его глазами калейдоскопе вместе с непонятным словом «новид», случайными мыслями и картинками. Дима слышал ее голос, помнил пронзительно-сладкий вкус микстуры, которой она его поила. Боли от уколов Дима почти не чувствовал. В какой-то момент он просто перестал обращать внимание на уколы.