Времена года
Шрифт:
Правда, раздумываю я, наматывая на палец светлую прядь волос Пэтчи, сейчас как будто начали возникать новые связи. Поль, например, мало-помалу перекочевывает из школы в мою личную жизнь, а мои маорийские книжки прокладывают себе путь из Селаха в школу, так же как музыка для оркестра, которую я сочиняю по вечерам к нашему празднику, но разве о таком единении идет речь? Я касаюсь щекой черной головки Лотоса. О, как я устала олицетворять дешевый флирт в глазах Поля, сумасбродство в глазах директора, отказ в глазах Юджина, неудачу в глазах инспектора и художника в глазах бога. Пусть хлынет проливной дождь и примет меня всю. Обнимет меня всю. С той же нежностью, с какой я раскрываю свою душу бесчисленным граням детства здесь, в
Дождливый, дождливый четверг...
Севен, мой будущий убийца, если я не изобрету для него какое-нибудь чудодейственное лекарство, кричит в кольце врагов. Таме, самая светлая, самая вместительная голова из всех коричневых и белых голов, какие я встречала в приготовительных классах, читает до изнеможения самому себе. Марк, воплощенная дисциплина и добродетель, переписывает страницу за страницей. Мохи, неутомимый мечтатель, грезит, лежа на циновке рядом с близнецами Твинни, которые поют дуэтом и подыгрывают себе на гавайской гитаре. Вайвини придумывает на столе свой собственный танец. Но как ни сложится жизнь этих малышей в будущем – по образцу честолюбцев пакеха или говорунов маори, – какие семена ни прорастают здесь, в школе, лавры первооткрывателя достаются мне, беззастенчиво радуюсь я. Да, какой бы новый живой росток ни появился здесь, в приготовительном классе, лавры первооткрывателя достаются мне.
Дождливый, дождливый, дождливый четверг, а я целый день разговариваю с малышами. Они задают сто тысяч вопросов в первую половину дня и двести тысяч – во вторую. И чем дольше мы разговариваем, тем яснее я ощущаю, что к нашему диалогу можно подобрать некий универсальный ключ. Что в этом диалоге скрыт какой-то высший – высочайший! – смысл, пока недоступный моему пониманию. И чем больше я устраняюсь как учительница и разговариваю с ними как человек, чем доверчивее я отдаюсь потоку их энергии, подчиняюсь их склонностям, их настроениям, их жажде общения, тем ближе подступает моя мысль и постижению того нечто, которое содержит ответы па все мои вопросы, – к ключу.
Но часто я думаю, что шум в классе – слишком дорогая цена в моем возрасте. Не шум сам по себе, повторяю я снова и снова, а душительница Вина, дочь страха: что скажут люди. Я прогоняю ее, но она возвращается. Не знаю, удастся ли мне когда-нибудь распрощаться с ней навсегда в этой короткой жизни. Наверное, дело тут все-таки не в одной лишь отваге; отвага отвагой, но чтобы разделаться с Виной, необходимо хирургическое вмешательство: бывают случаи, когда приходится удалять опухоль, даже если человек прожил с ней всю жизнь.
Только мечта в состоянии выдержать мертвую хватку Вины, мечта, которая неистовствует у меня в груди, как гром на небесах, – мечта о настоящем детском питомнике, где отвлеченному образу ребенка дозволено принимать любые очертания.
Дождливый, дождливый четверг...
После ленча придут старшие девочки вязать, кроить и шить, после ленча репетиция оркестра – и все это сверх занятий с малышами. Шум достигает апогея. Когти Вины впиваются мне в горло, странные картины – как необычно ведут себя дети! – возникают в моем сознании. И где-то, теперь уже не так высоко надо мной, теперь уже не так далеко... ключ.
Разум сверкает, сколько в нем граней! Одни обстоятельства рождают один отклик, другие – другой. Новый поворот – новые изменения, и снова изменения, и снова. Круг за кругом, час за часом. Одно настроение, другое настроение. Одна мысль, другая мысль. Одно желание, другое желание; одно воспоминание, другое воспоминание. Как уследить за всеми переменами на протяжении целого дня? За улыбкой, слезой, нежностью, яростью? За мыслью, мечтой, надеждой, сожалением? К тому времени, когда я запираю пианино, прячу цветные мелки на верхнюю полку кладовки, где их не достанут руки малышей и не приметят большие мальчики, которые придут утром
Я беру пенал и уже не помню, какое настроение у меня было минуту назад, я радостно выхожу из класса под проливной дождь и возвращаюсь домой омытая и обновленная, омытая – буквально.
Но ключ уже вновь – неотъемлемая часть меня самой.
Иногда поздно вечером, когда я тружусь над маорийскими хрестоматиями, я почти вижу его. Иногда мне кажется, что он вступил в незаконную связь с насилием. Из-за красок. Из-за красок в домиках-баночках, из-за красок на бумаге: краски – воплощение страсти и нежности, ее соседки. Как они сверкают, сливаются друг с другом и... они выходят из повиновения! Они командуют мной! Их решительность, их встречи и разлуки – они ведут себя как дети!
Поздно вечером мысли так непринужденно сменяют одна другую, будто хотят угнаться за движением кисти. Переливы красок па бумаге ускоряют бег картин в мире позади моих глаз. Они выступают вперед, отодвигаются, повторяются, сталкиваются, меняются местами и в конце концов я теряю всякое представление о том, что за стенами Селаха темно и тихо.
Я, старуха, сижу в кресле-качалке и содрогаюсь от мысли, что ничего не сумела сделать за те пять часов, которые каждый день проводила в классе, – эта картина преследует меня все настойчивее и настойчивее. Ее сменяет другая: я сумела сделать и меня выгнали из школы. Потом я вижу приготовительный класс, где инстинкты не подавлены запретами, и любуюсь красотой естественного роста, а потом снова и снова вижу агонию умов, смятых в лепешку. Я вижу первозданность па [7] и свое имя в черном инспекторском списке, а может быть, даже в директорском. Картины вытесняют одна другую, я вижу карие, голубые, черные глаза, их взгляд пробивается сквозь тяжелый свод традиций и правил, словно взгляд узников подземной темницы.
7
Маорийская деревня.
Я встаю и иду к двери, но, когда я окунаюсь в холод весенней ночи, картины исчезают, зато Вина тут же вскакивает мне на плечи, и я невольно задумываюсь, есть ли предел человеческой отваге или отвага – это некая субстанция, обладающая свойством делиться на части, каждая из которых способна к регенерации, так что ее запасы неиссякаемы. Выдержит ли этот спасательный пояс, если я поплыву против течения, размышляю я, проходя мимо длинноногих дельфиниумов. Будь у меня уверенность, что выдержит, я бы бросилась в поток и разбила своды темницы для малышей. Тогда страх перед бессильными сожалениями старости не старил бы меня раньше времени.
Иногда я почти вижу ключ. Но ощущение, что он здесь, рядом, особенно мучительно: идея, которая рвется к жизни и не в силах явиться на свет. Может быть, ткани моего мозга утратили с возрастом эластичность и податливость, и он уже не в силах дать жизнь ребенку. Может быть, мне уже не стоит готовить одежду для новорожденного и складывать ее в чемодан. Я глубже засовываю руки в карманы рабочего халата и в тревоге обхожу сад. Потом дом: иду к пианино, к одному окну, к другому в поисках уголка в моем маленьком мире, где беспокойство не так мучительно.