Времена жизни. Избранные стихи и очерки о поэзии
Шрифт:
С коварством метафоры я столкнулся рано. Классе в пятом мне очень нравилась девочка по имени Шура Казаковцева. В особый трепет меня приводили её глаза – большие, карие. И вот как-то на уроке пения я решил поведать о своих чувствах. Набрался храбрости и шепнул ей на ушко: «Знаешь… А у тебя глаза, как шарики с Казанки…» Ответом мне был взор, полный негодования. Объяснюсь: мы, мальчишки, таскали с товарной станции Казанской железной дороги, проходившей недалеко от нашей школы, стеклянные шарики диаметром сантиметра три. Шарики были двух цветов – зелёного и медово-янтарного. Очень красивые! Каково было назначение этих шариков, до сих пор не знаю, скорее всего, что-то оборонное. Но наряду с марками, этикетками и прочей мальчишеской важной чепухой они являлись стихийной валютой моего детства. Наверное, именно тогда, окаченный ледяным взглядом
Другая обычная тема для начинающего поэта – восторг перед красотами природы. Знакомая ситуация: бывалый до циничности гражданин, оказавшись, например, на берегу дымящегося утреннего озера или взглянув на звёздное небо, чувствует вдруг некое поэтическое шевеление в душе и сокрушается: «Эх, ну почему я не сочиняю стихи?» Но если обычный человек просто чувствует шевеление, то начинающий поэт хочет выразить это шевеление словами. Я тоже пытался. Одна из моих первых попыток выглядела следующим образом:
Словно обломок империала,Сломанного на пари,В небе луна застрялаИ горит…А согласитесь: не так уж плохо – сравнить ущербную луну с половинкой золотой монеты, сломанной кем-то неведомым и могучим… Но остановиться на достигнутом никак нельзя, и меня повело дальше:
Горит, бросая потоки нежностиВ пустоту…Скоро, скоро цветы неизбежностиЗацветут…«Какие цветы, какой неизбежности?» – спросите вы.
А чёрт их разберёт… Наверное, начитался символистов. Вообще, поначалу поэт как бы плутает среди чужих образов, интонаций, ритмов. Иногда так всю жизнь и плутает, а после смерти получает обидное прозвище «эпигон», хотя именно эпигоны живут легче и веселее настоящих поэтов. Они, как шкодливые шакалята, поедают остатки не ими заваленного буйвола. Но это метафора… В жизни эпигоны, напротив, чрезвычайно значительны, солидны, любят заседать в президиумах, они увешаны премиями до пят, обласканы критикой, которая, кстати, всегда путает эпигонство с мастерством, а новаторство с шутовством.
В литературе остаются, конечно, только настоящие писатели. А вот в истории литературы эпигонов – пруд пруди. Зайдите в Камергерский переулок и посмотрите сначала на тщедушного бронзового Чехова, а потом на монументального Николая Асеева, суровым орлом смотрящего с большой мемориальной доски. Теперь вообразите, что Москву, как Помпею, чем-то, не дай бог, засыпало. Через тысячу лет потомки раскопали Камергерский переулок и наткнулись на эти два мемориальных осколка великой некогда литературы, чьи тексты давно утрачены. Кого потомки сразу же вообразят главным русским писателем? Ну конечно же, Асеева. Чеховское изваяние они, скорее всего, примут за надгробие какого-то литературного неудачника…
Есть ещё одна тема, волнующая поэтов: смерть. При советской власти она не приветствовалась. Атеисты вообще стараются реже думать о небытии, хотя это и не всегда получается. И я, будучи по воспитанию советским юношей, пытался в стихах примирить оптимизм позитивиста, устремленного в светлое будущее, с тоской биологического существа, обречённого на распад и исчезновение:
Поговорив о том, другом и третьемС приятелем моих примерно лет,Мы стали разговаривать о смерти.Зловеще-занимательный предмет!Шла речь о том, что траурного крепаНе утаить за контуром вещей,ОНесмотря на сдержанный оптимизм концовки, эти стихи так и остались в черновиках, хотя я несколько раз вставлял их в мои книги, но редакторы упорно изымали, объясняя с грустной улыбкой: «непроходняк». «Неформат» – в переводе на сегодняшний язык. Тем не менее попадались при старом режиме поэты, с головой погружённые в эту мрачную тему. Однажды, в конце 1970-х, я и Леонид Латынин, сотрудник журнала «Юность», были откомандированы в московскую школу на встречу с учащимися, кажется, третьеклассниками. Увидев за партами мелюзгу (октябрята вперемежку с пионерами), я стал читать им свои школьные стихи и рассказывать, как носил за девочкой Шурой портфель, а друзья надо мной посмеивались… Но вот настала очередь Латынина, он мрачно посмотрел на почти младенческие мордашки и сказал: «Ребята, вы, конечно, ещё дети, но умирать с возрастом придётся и вам. Поэтому я, так сказать, на вырост, прочту вам цикл стихов о смерти!» И стал декламировать, подвывая, как кладбищенский пёс.
Пионеры, а тем более октябрята ничего не поняли, а две учительницы, нас сопровождавшие, лишь переглядывались в беспомощном недоумении и по завершении урока даже не угостили нас традиционным чаем с конфетами. Но Леонид был счастлив: видимо, в иных аудиториях читать стихи о смерти ему совсем не позволяли, и он, как говорится, оторвался. Сегодня, натыкаясь в Интернете на комментарии Юлии Латыниной о нашей кошмарной жизни, от которой надо бы проклясть немытую Россию и повеситься, я почему-то всегда вспоминаю её батюшку и его цикл о смерти, обращенный к советской детворе.
И наконец, четвёртый источник вдохновения – патриотизм. Да-да, я не оговорился. Даже теперь, когда любовь к Отечеству служит объектом насмешек и издевательств телевизионных хохмачей, это исконное чувство живёт, притаясь, в душах большинства людей. Нелюбовь к своему Отечеству – вид нравственного заболевания, причём страсть к сочинительству – одно из осложнений, сопутствующих этому серьёзному недугу. Классическая история такой болезни – творчество Дмитрия Быкова. Литераторы его склада и направления испытывают к стране обитания примерно те же чувства, что пассажир, который ошибся поездом и в ужасе узнал, что ехать теперь придётся до конечной станции, да ещё с неприятными попутчиками, а ему – в обратную сторону…
Тем не менее патриотизм – чувство древнее, уходящее корнями в детство человечества. Вот архантропа рано утром разбудила назойливая летучая мышь. Он открыл глаза, потянулся, оглядел родную пещеру, похрапывающих во сне соплеменников, мосластые останки вчерашнего ужина и сердце его наполнилось необъяснимой теплотой, а бессловесные пока ещё мысли сложились в восторженные образы, которые на наш современный язык можно было бы перевести так:
Широка, тепла моя пещера!Много в ней подруг, костей и шкур…