Время больших ожиданий
Шрифт:
Ветер задул спичку. Тотчас где-то выше по Аутскому шоссе хлопнул выстрел. Пуля низко пропела над оградой и с легким треском сбила ветку на дереве.
Вторая пуля пропела выше и ушла во мрак, где лежало онемевшее море.
Я вжался в нишу калитки. Я сразу все забыл: свое странное состояние, похожее на душевную болезнь, весь напряженный, как по канату, путь через зловещий город сюда, к дому Чехова.
Я был в этом доме еще мальчиком в 1906 году, на второй год после смерти Чехова, шестнадцать лет назад.
Я не понимал, да и сейчас не понимаю, почему я пришел на Аутку, именно к этому дому. Я не понимал этого, но мне уже, конечно, казалось, что я шел к нему сознательно, что я искал его, что у меня было какое-то важное
Какое же дело?
Я вдруг почувствовал глубокую горечь и боль всех утрат, настигавших меня в жизни. Я подумал о маме и Гале, о двойной, где-то далеко горящей и не заслуженной мною любви, о Лене, о внимательном и утомленном взгляде Чехова сквозь пенсне. Тогда я прижался лицом к каменной ограде и, стараясь изо всех сил сдержаться, все же заплакал.
Мне хотелось, чтобы калитка скрипнула, открылась, вышел бы Чехов и спросил, что со мной.
Я поднял голову. Горы смутно белели в темноте магическим и неподвижным светом. Я догадался, что на горах выпал снег, сухой, хрустящий, горный снег, какой потрескивает под ногами, как гравий.
И внезапное чувство близкого и непременного счастья охватило меня. Почему – я не знаю. Может быть, от этого чистейшего снежного света, похожего на отдаленное сияние прекрасной страны, от долго сжатого в глубине сознания и невысказанного ощущения своей сыновности перед Россией, перед Чеховым. Он любил свою страну по-разному, но любил ее и как застенчивую невесту, о которой написал свой последний рассказ. Он твердо верил, что она идет к неизбежной справедливости, красоте и счастью.
Я верил, что оно придет, это счастье, для моей страны, для голодного, ледяного Крыма, наконец, для меня.
Это ощущение было стремительным и ликующим, как порывистый любящий взгляд. Оно согрело мне сердце и высушило слезы усталости и одиночества.
Обратно я шел не скрываясь. В меня два раза стреляли. Наконец в глухой темноте я опять прошел мимо старика с винтовкой у ворот порта. Он так же равнодушно посмотрел на меня, как и несколько часов назад.
Потом я долго сидел на молу, прислонившись к бетонному квадратному массиву (из таких массивов был сложен ялтинский мол), смотрел, как серела ночь, и ждал, когда «Пестель» опять подтянется к причалу. Тогда я заберусь под лестницу в салоне и усну. И даже во сне буду ждать, как всегда ждал наяву, счастливых неожиданностей и перемен.
Таруса на Оке 1958. Осень
Дневники и письма
Паустовский не относился к тем писателям, что старались вести дневники регулярно и обстоятельно. В первую половину жизни он делал записи от случая к случаю, за что часто корил себя. Лишь с возрастом начал заполнять дневники более регулярно. Однако случались периоды, когда такие личные записи в них становились насущной потребностью. Об этом говорит даже сам их внешний вид. Если под рукой не оказывалось тетрадей и блокнотов, он мастерил их сам из листов писчей бумаги или служебных бланков организаций, в которые его забрасывала судьба, – будь то газета «Моряк» или Союз кооперативов Абхазии.
Обращает внимание сам стиль записей. Если письма писались для родных и знакомых, то есть для собеседников, то дневники – прежде всего для самого себя. Часто это были «вехи для собственной памяти», по которым только автор мог восстановить всю цепь событий. Отсюда «телеграфная» манера записей, сведение описаний к одному-двум словам, не всегда ясным для других.
Необходимо отметить, что представляют собой сами «одесские» дневники. По сути они состоят из трех дневников. Первый, «киевско-одесский» период записан в объемной, чуть ли не на 100 листов самодельной несшитой узкой тетради. Записи носят систематический и по хронологии сквозной характер. Правда, надо заметить, что некоторые листки этой тетради-блокнота утеряны (вернее, пока еще не найдены),
В дневниках немало имен, причем автор часто повторяет их, записывая по большей части сокращенно, иногда инициалами. К тому же по-разному в разных вариантах. Потому особую необходимость приобретают пояснения.
Итак – кто есть кто?
Крол, Катя, она же Хатидже – первая жена Паустовского, Екатерина Степановна Загорская-Паустовская (1889 – 1968). Знакомство состоялось на фронте I мировой войны, когда оба служили санитарами.
В 1916 году они обвенчались и прожили вместе более двадцати лет. В дальнейшем у Паустовского было еще два брака. Крол (то есть кролик), хоть и относится к женщине, нередко употребляется в дневниках и письмах в мужском роде.
В дневниковых записях фигурируют даже события и ситуации, которые ныне не поддаются расшифровке, подчас просто потому, что записаны крайне неразборчивым почерком. Возможно, современные историки и литературоведы, а может быть, краеведы и просто вдумчивые читатели сумеют по этим заметкам восстановить полную картину происходившего.
Гюль (Гюль-Назарьянц) Александр Мартынович – журналист, упоминаемый Паустовским в повести «Начало неведомого века» как Назаров. В последние свои годы был сотрудником журнала «Вокруг света».
Упоминаемые в дневниках фамилии Коваленко, Яковлев, Рыбарский, Мартынов – работники местных учреждений Райкомвода – Всероссийского союза рабочих водного транспорта – и их комитетов пропаганды.
В последующих дневниках часто упоминается имя «Коля». Это Николай Иванович Харджиев (1903-1996), литературовед и писатель, знакомство с которым у моих родителей началось также еще в одесский период их жизни, в 1920-1922 годы. В РОСТе он не работал, но к нам заходил часто в те годы, старался «воздействовать» на отца в области «левого» искусства, горячим поборником которого Николай Иванович искренне являлся. Правда, у отца обо всем было свое мнение. В «Повести о жизни» Н. И. Харджиев выведен под именем Коли Хаджаева. Приведу один фрагмент из главы «Мнимая смерть художника Костанди»: «В это время пришел наш корректор Коля Хаджаев, юный студент Новороссийского университета, знаток левой живописи и поэзии, ярый защитник футуристов и поклонник Велимира Хлебникова и Осипа Мандельштама».
Вадим Паустовский
(Из Киева в Одессу, конец 1919 года)
Снова тревога. Канонада. Эвакуация. Отъезд штаба. В редакции – томительные долгие часы. Прорыв. Сборы в дорогу. Некий Козловский – грязный, с кинжалом. С ним – на вокзал. Женщина-извозчик. Есть теплушка. Длительное совещание. Дали деньги. На вокзал и в армянскую миссию. Крол плакал весь день. У Эммы. Вечером грузили вещи на санки. Ваня. Доехали и влезли. Гибель народу. Негде повернуться. Я, Лифшиц и Ярцев на полу. Чаговец <…> Полковник с винтовкой. Кошмарная ночь. Крол топил печку. Утро. Бродили но вокзалу. Мы – в город. В редакции. В студенческой столовой. На извозчике. Снова тяжелая ночь.