Время говорить
Шрифт:
Спустя две недели, в середине декабря, началась Ханука. В этом году она не совпала с моим днем рождения, да я этого и не хотела – какая разница, раз все испорчено? К тому же я папе, можно сказать, не соврала, у меня и правда не было никаких планов на каникулы. Рони уехала с родителями кататься на лыжах в Швейцарию – у нее родители адвокаты, они себе могут это позволить. Обычные израильские семьи катаются на лыжах на горе Хермон, и то не каждый год. А с Бэнци мы как раз поссорились, как обычно, из-за ерунды. Дело в том, что я была дежурной: мне надо было убрать классную комнату во время переменки и проветрить, а до этого проследить, чтобы никто, кроме меня, там не остался. А Бэнци решил, что у него будут особые привилегии,
Но перед этим меня вдруг позвала в свою комнату мама и неожиданно сказала:
– Почему бы тебе не съездить на каникулах к папе?
Я так обомлела, что ничего не ответила. Тогда мама повторила свой вопрос. Я все еще не могла поверить своим ушам: с тех пор как папа ушел, она ни разу его не упоминала, как будто его никогда не было или как будто одно упоминание его имени причинило бы ей невыносимую боль. Я тоже папу не упоминала и не думала, что мама в курсе наших разговоров, папиных просьб приехать и моих отказов… Я изумленно спросила:
– Ты хочешь, чтобы я поехала в гости к папе?!
Мама села, облокотившись на подушку, и после паузы ответила:
– Мне кажется, ты этого хочешь.
– Ничего подобного! Я вообще не хочу его видеть.
Мама вздохнула.
– Ты просто сердишься на него, Мишка. Но, конечно, ты хочешь его видеть. Не ври себе.
Я растерянно молчала, а мама продолжила:
– Ты имеешь полное право сердиться, но это не может продолжаться вечно. В конце концов, он твой папа, ты не можешь с ним развестись.
– Кто сказал, что не могу? – буркнула я, но думала совсем о другом: значит, мама все-таки не настолько отсутствует, как мне казалось! Значит, что-то она все-таки замечает и беспокоится обо мне. И само это было настолько невероятно, что мне захотелось во что бы ни стало продлить разговор. Еле слышно я прошептала:
– Там же не только папа… Там же эта…
– Гили? – Мама слегка прищурилась. – Ну и что?
– Я ее ненавижу, она забрала папу!
Мама опять вздохнула.
– Мишка, не будь таким ребенком. Папа не вещь, он сам принял такое решение. К тому же… – Тут мама, к моему удивлению и почти ужасу, улыбнулась своей самой озорной улыбкой, эта улыбка появлялась на мамином лице очень редко, но против нее все были безоружны. – К тому же разве тебе не интересно увидеть ее, эту Гили? Признайся, Мишка, ты ведь сгораешь от любопытства.
Неожиданно для самой себя я засмеялась. А мама опять легла и махнула рукой, как бы отсылая меня:
– Позвони папе, обрадуй его.
И я увидела, что ее лоб в еле заметной испарине и краска отлила от лица, как будто этот разговор отнял у нее очень много сил. Тем не менее это был наш самый длинный и содержательный разговор с тех пор, как папа ушел. И он был именно о папе. Хотя бы ради этого надо выполнить мамину просьбу. Да
Но с папой я, конечно, продолжала «держать лицо». Хоть и услышала, как дрогнул его голос, когда он понял, что это я звоню, ведь до этого я ни разу ему не звонила. (Правда, я смалодушничала и позвонила не на квартиру к Гили, а в папин офис в университете, но все равно.) Голосом армейского командира я заявила:
– У меня три условия: во-первых, не надо задавать мне вопросы, особенно спрашивать про маму – темы для беседы выбираю я, и Гили своей это передай. Во-вторых, если хочешь, чтобы я у вас ела, сам приготовь ужин, и никаких обманов (я прекрасно знала, что папа готовить не умеет, но тем приятней было его огорошить). И последнее: если мне что-то не понравится, ты сразу отвезешь меня обратно на станцию. Ясно?
И на другом конце провода папа с облегчением выдохнул (возможно, он ожидал куда более суровых условий):
– Конечно, Мишенька, конечно, все будет как ты хочешь.
Надо сказать, что папа – в отличие от мамы – всегда был со мной строг. Он очень ответственно, можно даже сказать, академически относился к своей роли родителя и считал, что его обязанность – воспитать меня порядочным и думающим человеком. Поэтому мне ничего не спускалось. Голос папа повышал редко, наказывал еще реже, но у него была такая ироничная, язвительная манера говорить, от которой становилось не по себе. Тем более что требования у папы высокие. Например, он мог сказать: «Мне бы очень не хотелось, Мишка, чтобы ты выросла спесивым, самодовольным человеком. Поэтому, будь добра, сходи в библиотеку и наведи справки о среднем уровне достатка в стране, а потом подумай, насколько справедлив твой упрек, что в этом году мы ездили отдыхать “только” один раз. Я хочу, чтобы завтра ты рассказала мне о том, что прочла, иначе мне будет сложно продолжать тебя уважать». (И я пошла в библиотеку, нашла нужные материалы, записала данные и на следующий день показала папе. Сделать по-другому я просто не могла, да мне бы и в голову не пришло ослушаться.) Еще он нередко говорил: «Не хочу слышать, что тебе скучно; скучно бывает только дуракам, пожалуйста, найди себе занятие». Насчет всего у него было свое мнение, которым он не забывал делиться: «Человек должен быть одет опрятно, так, чтобы не было противно на него смотреть. Остальное неважно; что это за слово – “модно”? Не признаю!» «То, что завтра приходит уборщица, не означает, что можно раскидать вещи по всей комнате, это свинство! Наоборот, надо подготовиться к ее приходу, чтобы ей было легче пропылесосить и помыть полы. Любого человека надо уважать».
К папиной принципиальности я давно привыкла, против папиной критики была закалена. И тут вдруг все закончилось. Папино чувство вины и сознание того, что он провинился, было настолько огромным, что он полностью перестал читать мне нотации, а тон его во время наших разговоров был в основном подхалимским и оттого ненатуральным. Возможно, поэтому меня так бесили наши разговоры. Это был не папа, а какой-то суррогат. А главное, я воспринимала папино поведение как отсутствие желания воспитывать меня дальше – как будто, разведясь с мамой и переехав в Иерусалим, он полностью снял с себя ответственность за то, каким человеком я вырасту, что называется, умыл руки. В каком-то смысле я все ждала, когда же он меня одернет, сделает замечание, хотя бы спросит, почему я уже полгода упорно не прощаю его. Я все время пыталась нащупать, где граница, где кончается его чувство вины, искала пути вызволить и вызвать настоящего папу из этой призрачной конструкции стандартных и ничего не значащих фраз, но в то же время я специально делала все, чтобы усложнить ему эту задачу. Мне хотелось вернуть прежнего папу, но и нравилось видеть, как он страдает. И я получала наслаждение, оттого что наконец-то это я бичую и линчую его, отыгрываюсь за все годы его язвительных, высокомерных тирад. (Признаться, мне страшно не хватало их.) Но папино чувство вины, казалось, было бездонным…
Конец ознакомительного фрагмента.