Время и место
Шрифт:
Мы выходим с Катей на заснеженный двор. Декабрьский день смерк. В окнах за деревьями горит желтый больничный свет.
– Он так сказал? Ну и прекрасно...
– Ты как будто не рада.
– А чего радоваться?
Мы долго ходим по дорожкам, я рассказываю про Васеньку, про то, как делали прививку, как он мужественно держался, а Анна Георгиевна чуть не потеряла сознание от страха, как она глупа, но добросовестна, а Васенька умен, но строптив, и Катя слушает безучастно. Вдруг говорит без всякой связи:
– У тебя там своя жизнь. А у меня... – вздохнула. – Стыдно признаться: здесь у меня интересов больше. Здесь я ничего не боюсь. Степан Александрович приходит каждый день, мы так мило беседуем. Так откровенно.
– Он будет приходить туда. Я его попрошу.
– Нет, не будет. У него все сложно: с отцом, с женщинами...
Она улыбается несколько загадочно, и улыбка застывает на ее бледном отекшем лице с бескровной полоской рта. Она забыла про улыбку. Мы кружим по двору, сумерки густеют, она
– У Степана Александровича тоже есть ребенок. Но его забрала жена...
Ей хочется говорить про Степана Александровича, и я спрашиваю: какие у него сложности с отцом? У Кати тоже сложности с отцом. У всех сложности с отцами. В моем детстве тоже были сложности с отцом, но другие. Катя рассказывает: Степан Александрович долго не мог простить отцу того, что тот ушел от матери. Потом простил, когда отец заболел тяжелым инфарктом, попал в больницу. Потом у самого Степана Александровича распалась семья, мать умерла, он остался один, невольно потянулся к отцу – близких-то больше нету! – а у того началась новая жизнь: он женился на молодой женщине, враче из больницы, у них родился сын, сейчас полтора года. Почти как Васенька. Дочка Степана Александровича старше, чем этот братик, родившийся у старика. Он говорит, что отец поседел, погрузнел, у него больная печень, больное сердце, он не годится для роли молодого отца, хотя бодрится вовсю. Довольно жалкая картина. Степан Александрович его жалеет и себя, конечно, тоже – все-таки отца потерял. Непонятно, зачем они пускаются на такие опыты. Я спрашиваю: кто пускается? Старики. Хочу возразить: разве отец Степана Александровича старик? Он, наверно, мой ровесник. Какой же старик? Вся эта история рассказана для меня, поэтому возражать глупо, я испытываю щемящее сочувствие к Кате, я обнимаю ее, прижимаю к себе и шепчу как бы в шутку: «Ты не потеряешь отца! Не волнуйся!» Она молча кивает и улыбается. Глаза ее закрыты. Она ждала, чтоб я обнял ее, прошептал эти слова, пускай шутливо. И теперь молчит, затихла, прижалась головой к моему плечу, а я продолжаю шептать: «И он не потерял отца. Потому что так не бывает. Как вы не понимаете? Твой Степан сам расстался и не понимает...» – «Его жена была ужасна». – «А отец? Тоже чем-то ужасен?» – «Отца он любит. Считает хорошим человеком, – шепчет Катя. – Его отец писатель. Но малоизвестный». Какая разница, думаю я, кто он. Они не понимают, что мы тоже дышим, надеемся. А мы не понимаем того, что мы им еще нужны. Почему я так долго не догадывался сказать простые слова?
Мы стоим в темном дворе. Снег стекает с деревьев. Великая сырость обнимает нас. «Писатель Антипов?– говорю я. – Да ведь я его знаю! Мы работали когда-то на одном заводе. Во время войны». – «Я ничего не читала», – говорит Катя и, мне кажется, вздыхает с облегчением. «Нет, я читал кое-что. Мы не виделись тридцать лет».
Степан Александрович дал телефон. Но звонить некогда. А вернее, не тот душевный настрой. Да и зачем, собственно? Все укатилось в такую мглу, ничего не разглядишь, очертания смылись: был малый Сашка, тугодум, медлительный, был похож на меня, но время всех делает похожими. Продавали с ним бекешу на Даниловском рынке. Ну и что? Теперь далекий, непонятный человек, писатель, я для него тоже далекий, непонятный, доктор математики. Какие-то две книжки его попадались, дочитал до конца. Неплохо. Для юношества. Но не уверен, стал бы дочитывать до конца, если б не знал Сашку. Зачем звонить? Его сын Степан Александрович намного мне ближе, важнее, он сейчас самый важный человек в мире. Степан Александрович усмехается снисходительно.
– А вы, отцы, какие-то сентиментальные ребята. Даже странно, такую прожили жизнь. Мой прямо завопил: «Да мы с ним радиаторы клепали возле Белорусского! Пускай он мне позвонит!» Вы уж позвоните.
– Я позвоню, – обещаю я. – Вот станет немного легче...
Но легче не становится. Наступил Новый год, а Катю не выписывают. Она не огорчена, а может, не показывает вида. Но я убит приговором Степана Александровича: «Мы должны пройти еще месячный курс». В этот день он разговаривает жестко, взгляд его мрачен.
– Послушайте, вы действительно так наивны или притворяетесь? Катя сказала, что вы никого не просили, ничего не готовили. А вы знаете, что существуют так называемые списочники и позвоночники, то есть кто проходит «по спискам» и «по звонкам». А! – Он махнул рукой. – У отца такая же блажь. Вы не годитесь для нашей галактики.
Я задет его презрительным тоном. В сущности, он мальчишка, кто дал ему право так со мной разговаривать?
– Не понимаю, что вы называете блажью, – говорю я. – Может, привычку не лезть без очереди?
– Ну, валяйте, – говорит он. – Только помните, что есть люди, которые от вас зависят. От ваших привычек.
Ссориться с ним я, конечно, не стану. Поэтому молчу. Черт с ним. Пусть только лечит лучше.
Самое страшное: я начинаю понемногу привыкать к тому, что Катя живет в больнице. Накануне Нового года я остаюсь с Васенькой один – Анна Георгиевна внезапно уходит, сказав, что помирилась с невесткой и сыном, они зовут жить вместе. Хотя это удар по всему домашнему обиходу, я радуюсь исчезновению дамы, она стала невыносима, взлелеяла какие-то
Но вот что плохо – нет сна, мне совершенно не спится, я лежу с открытыми глазами, прислушиваюсь к Васеньке, думаю обо всем на свете: о президенте Картере, о нефти, о делах и институте, о Кате, об уравнениях, которые роятся в моей пылающей голове, о существе, которое явилось в мир, не нужное никому, кроме никчемного деда. И от всех мыслей я был бы рад принять снотворное, провалиться в беспамятство, но боюсь, что Васенька заплачет и я не услышу. Во время ночного полубреда-полубодрствования я часто вижу лицо: круглое, бабье, страшноглазое, со всклокоченными волосами и громадным улыбающимся ртом. Губы на лице жирные, маслянистые, как будто баба только что ела. Я не знаю, откуда это лицо, что должно означать. Но всегда, когда оно появляется из темноты, мое сердце холодеет, я испытываю страх. Догадка такая: это лицо судьбы. Судьба смеется надо мной. В те ночи, когда особенно тяжело, прямо мне в глаза лезет большеротое бабье лицо. Такие ночи, тянущиеся без исхода, мучают меня в начале января, а потом наступает день – голубеет небом, сверкает снегом, солнцем зима. И я думаю: «А, ничего! Переживем...» Однажды поздно вечером оглушает телефонный звонок. Оглушает, потому что я отвык. Давно никто не звонил.
– Это ты? Здравствуй, старик! Что ж ты пропал? Степка говорит, ты совсем загибаешься...
– Здравствуй, – говорю я. – Мы не виделись тридцать лет, правда?
– Слушай, давай я приеду с Верой? Поможем тебе. А? Моя Вера – очень полезная женщина, все умеет, малышей любит. Можем взять твоего на попечение, пока ты не в порядке...
Я бормочу: спасибо, не беспокойся, как-нибудь продержусь. Сейчас мне, конечно, не до гостей. Тем более не до таких ответственных – не виделись целую жизнь. Ты понимаешь, старик, что сейчас мне не до гостей? Я понимаю, но ты все равно звони. Моя Вера превосходно водит машину, мы явимся в любую погоду – в гололед, в снегопад. У меня сын Санька, Александр Александрович. А помнишь, как мы с тобой двухпудовки тягали? А Людмилу горбатую помнишь, раздатчицу? Видел ее недавно в сберкассе, деньги выдает. Она меня не узнала. Бог ты мой, да мы-то с тобой узнаем ли друг друга? И что-то еще – мутное, теплое, старое, дорогое, исчезнувшее без следа... Кончился разговор, и сила моя кончилась тоже. Погасил лампу и заплакал, как идиот. Потому что вспомнил, увидел, понял... Вот что: будто озарились внезапно все годы... А вынести невозможно... Я и забыл, что есть слезы... Я даже не те времена вспоминал, а то, что было потом: студенчество, юность, все эти перевороты, надежды... Вспомнился фестиваль, пятьдесят седьмой год, мы с Сашкой столкнулись на стадионе, оба в безумном возбуждении, что-то прокричали друг другу и разбежались, уверенные, что ненадолго, что вскоре, что непременно и навсегда...
На другой день я падаю на ровном месте на улице, на секунду теряю сознание, а когда прихожу в себя, понимаю, что не могу встать, черт знает почему. Меня куда-то увозят. Говорят, что был головной спазм, что при падении я повредил щиколотку и должен пролежать не меньше месяца с гипсом. Становится ясно, этот колодец не имеет дна: Юлия Федоровна заболевает гриппом, похожим на воспаление легких, а бабка из соседней квартиры уезжает в Коломну, где внучка выходит замуж и готовится свадьба.
Но вдруг появляется Геннадий. Он похож на хомяка. В его красноватых глазах, уставших от чтения, я вижу покорность всему и одновременно тайную нагловатость. Я спрашиваю, хоть это не мое дело: где он пропадал целый год? Ну просто чтобы о чем-то спросить. Я привык быть осторожным в их делах. Он переменил специальность. Временно, разумеется. Работал в автосервисе. И добился большого успеха: познакомился с одним типом из министерства, который сказал, что на будущий год у Кати будет все в порядке. Насчет университета. Сказал, что попадание стопроцентное. «Да что вы?» – удивляюсь я. Красноватые глаза хомяка сияют. Он говорит, что не может без Кати жить. Теперь он ездит в больницу вместо меня.