Время мира
Шрифт:
Европейские миры-экономики в масштабе всей планеты
Расширяющаяся европейская экономика представлена в соответствии с ее крупнейшими торговыми потоками в масштабе всего мира. Из центра в Венеции в 1500 г. напрямую эксплуатировались Средиземноморье (см. на с. 124 сеть маршрутов торговых галер) и Западная Европа; перевалочные пункты продлевали сеть этой эксплуатации в сторону Балтийского моря, Норвегии и за пределы левантинских гаваней, в направлении Индийского океана.
Хорошо бы еще раз представить себе масштабы этих враждебных расстояний. Ибо именно посреди таких трудностей утверждались, росли, долгое время существовали и эволюционировали миры-экономики. Им требовалось покорить
В 1775 г. спрут европейской торговли протянул свои щупальца на весь мир: в зависимости от исходных пунктов вы различите торговые потоки английские, нидерландские, испанские, португальские и французские. Что до последних, то в Африке и в Азии их следует представлять совмещенными с другими потоками европейской торговли. Проблема заключалась прежде всего в том, чтобы «высветить» роль британских связей. Лондон сделался центром мира. В Средиземноморье и на Балтике выделены лишь важнейшие маршруты, которыми следовали все корабли различных торговых наций.
Правило второе: в центре господствующий капиталистический город
Мир-экономика всегда располагал городским полюсом, городом, пребывавшим в центре сосредоточения непременных элементов, обеспечивавших его деловую активность: информации, товаров, капиталов, кредита, людей, векселей, торговой корреспонденции — они притекали сюда и вновь отправлялись отсюда в путь. Законодателями там были крупные купцы, зачастую неимоверно богатые.
Города — перевалочные пункты окружали такой полюс на более или менее почтительном расстоянии, выступая как компаньоны и соучастники, а еще чаще они бывали прикованы к своей второстепенной роли. Их активность согласовывалась с активностью метрополии: они стояли вокруг нее на страже, отклоняли в ее сторону поток дел, перераспределяли или отправляли богатства, которые метрополия им доверяла, домогались ее кредита или страдали от него. Венеция была не одна; Антверпен был не один; не один будет и Амстердам. Метрополии являлись миру со свитой, с эскортом. Рихард Хёпке, имея их в виду, говорил об архипелагах городов, и выражение это создает [верный] образ. Стендаль предавался иллюзии, будто большие города Италии из благородства щадили менее крупные15. Но как бы могли они их уничтожить? Поработить их — да, и ничего более, ибо они нуждались в услугах малых городов. Город-мир не мог достигнуть и поддерживать высокий уровень своей жизни без вольных или невольных жертв со стороны других. Тех других, на которые он был похож — город есть город, — но от которых и отличался: то был сверхгород. И первый признак, по которому его узнаешь, — как раз то, что ему помогали, служили.
Эти редчайшие города, исключительные, загадочные, ослепляли. Такова Венеция, бывшая для Филиппа де Коммина в 1495 г. «самым победительным городом, какой я видывал»16. Таков был Амстердам, представлявший, по мнению Декарта, своего рода «перечень возможного». «Разве есть еще в мире место, — писал он Гезу де Бальзаку 5 мая 1631 г., — где бы все удобства и все диковины, какие только можно пожелать, были бы столь легко доступны, как в этом городе?»17 Но эти блистательные города, они и приводят в замешательство; они ускользают от взора наблюдателя. Какой только чужестранец, в частности какой только француз во времена Вольтера или Монтескьё, не упорствовал в стремлении понять Лондон, объяснить его себе? Путешествие в Англию, ставшее литературным жанром, было некой попыткой открытия, которая всегда спотыкалась о насмешливую самобытность Лондона. Но кто бы ныне смог нам раскрыть истинную тайну Нью-Йорка?
Всякий сколько-нибудь значительный город, особенно если он имел выход к морю, был «Ноевым ковчегом»,
Требовалось, чтобы это пестрое космополитическое население могло мирно жить и трудиться. Ноев ковчег означал обязательную терпимость. Что до Венецианского государства, то сеньер де Вилламон19 полагал в 1590 г., «что во всей Италии не сыщется места, где жилось бы свободнее… ибо, во-первых, Синьория неохотно осуждает человека на смерть, во-вторых, оружие там отнюдь не запрещено20, в-третьих, там вовсе нет преследования за веру, и, наконец, каждый там живет как ему заблагорассудится, в условиях свободы совести, что и служит причиною того, что некоторые французы-либертины21 остаются там, дабы избежать розыска и надзора и жить совершенно свободно». Мне представляется, что такая врожденная венецианская терпимость отчасти объясняла ее «знаменитый антиклерикализм»22— я предпочел бы сказать: ее бдительное сопротивление непримиримости Рима. Но чудо терпимости возникало вновь и вновь повсюду, где появлялось скопление купцов. Амстердам стал ее прибежищем, что было несомненной заслугой после религиозных столкновений между арминианами и гомаристами (1619–1620 гг.)*AC. В Лондоне религиозная мозаика была окрашена во все цвета. «Здесь есть, — писал в 1725 г. один французский путешественник, — иудеи, протестанты немецкие, голландские, шведские, датские, французские; лютеране, анабаптисты, милленарии*AD [sic!], браунисты, индепенденты, или пуритане, и трясуны, или квакеры»23. К этому нужно добавить англикан, пресвитериан, да и католиков, каковые, будь они англичане или иностранцы, обычно слушали мессу в домовых часовнях французского, испанского или португальского послов. Всякая секта, любое исповедание имели свои церкви или свои молитвенные дома. И каждое было узнаваемо, сообщало о себе ближнему: квакеров «узнаешь за четверть лье по их одежде — плоской шляпе, маленькому галстуку, доверху застегнутому кафтану — и по опущенным долу большую часть времени глазам»24.
Быть может, наиболее четко выраженной характеристикой таких супергородов было ранее и сильное социальное расслоение. Все они включали пролетариат, буржуазию, патрициат, бывший хозяином богатства и власти, столь уверенным в себе, что вскоре он перестанет себя утруждать принятием титула нобили (nobili), как то было во времена Венеции или Генуи25. В общем патрициат и пролетариат «расходились», богатые становились более богатыми, а бедняки, еще более нищими, ибо вечной бедой перенапряженных капиталистических городов была дороговизна, чтобы не сказать бесконечная инфляция. Последняя проистекала из самой природы высшие функций города, предназначение которых — господствовать над прилегавшими к городу экономиками. Экономическая жизнь сама собой стягивалась, стекалась к городским высоким ценам. Но, будучи захвачены таким давлением, город и экономика, завершением которой он был, рисковали обжечься. В иные моменты дороговизна жизни в Лондоне или в Амстердаме превышала пределы терпимого. Сегодня Нью-Йорк освобождается от своих торговых и промышленных предприятий, которые бегут от громадных ставок местных сборов и налогов.
И однако же, крупные полюса городской жизни слишком многое говорили заинтересованности и воображению, чтобы их призыв не был услышан, словно каждый надеялся принять участие в празднестве, в зрелище, в роскоши и позабыть трудности каждодневной жизни. Разве города-миры не выставляли напоказ свое великолепие? Если к этому добавлялись миражи воспоминаний, образ [города] вырастал до абсурда. В 1643 г. путеводитель для путешественников воскрешал в памяти Антверпен предыдущего столетия: город с 200 тыс. жителей, «как местных уроженцев, так и чужестранцев», способный принять «в своей гавани разом 2500 кораблей, [где они дожидались], стоя на якоре, целый месяц и не могли разгрузиться»; богатейший город, предоставивший Карлу V «300 тонн золота», город, где ежегодно выплескивалось «500 млн. серебром, 130 млн. золотом», «не считая вексельные деньги, кои притекали и утекали, как воды моря»26. Все это было мечтою, дымом! Но на сей раз пословица права: нет дыма без огня! Алонсо Моргадо в 1587 г. утверждал в своей «Истории Севильи», будто «в город ввезено столько сокровищ, что можно было бы замостить все его улицы золотом и серебром»27.