Время мира
Шрифт:
По необходимости мир-цивилизация, мир-экономика могли присоединиться один к другому и даже друг другу способствовать. Завоевание Нового Света — это была также и экспансия европейской цивилизации во всех ее формах, поддерживавшая и гарантировавшая экспансию колониальную. В самой Европе культурное единство благоприятствовало экономическим обменам, и наоборот. Первое появление готики в Италии, в городе Сиене, было прямым заимствованием крупных сиенских купцов, посещавших ярмарки Шампани. Оно повлечет за собой перестройку всех фасадов домов на большой центральной площади города. Марк Блок видел в культурном единстве христианской Европы в средние века одну из причин ее «проницаемости», ее способности к обменам, что останется верным и куда позднее средневековья.
Так, вексель, главное оружие торгового капитализма Запада, обращался почти исключительно в пределах христианского мира еще в XVIII в., не переходя эти пределы в направлении мира ислама, Московской Руси или Дальнего Востока. Конечно, в XV в. существовали генуэзские векселя на рынки Северной Африки, но подписывал их какой-либо генуэзец или итальянец, а в Оране, Тлемсене или в Тунисе их принимал
Подражание Версалю в Европе ХVIII в
Эта карта многочисленных копий Версаля — от Англии до России и от Швеции до королевства Неаполитанского — показывает меру французского культурного первенства по всей Европе эпохи Просвещения. (По данным кн.: Reau L. U Europe francaise au Siecle des Lumieres. 1938, p. 279.)
Зато внутри всякого мира-экономики нанесенные на карту культура и экономика могут сильно расходиться, порой и противоречить одна другой. Весьма наглядно демонстрирует это «центровка» зон экономических и зон культурных. В XIII, XIV, XV вв. отнюдь не Венеция и не Генуя, царицы торговли, диктовали свои законы цивилизации Запада. Тон задавала Флоренция: она создала, положила начало Возрождению; одновременно она навязала свой диалект — тосканский — итальянской литературе. Столь живой венецианский диалект, априори способный на подобное завоевание, даже не предпринял таких попыток в этой сфере. Потому ли что город, победоносный в экономике, или же явно господствовавшее государство не могли бы владеть всем сразу? В XVII в. восторжествовал Амстердам, но центром барокко, которое захлестнуло Европу, был на сей раз Рим, в крайнем случае — Мадрид. В XVIII в. не в большей степени получил культурное преобладание и Лондон. Аббат Леблан, находившийся в Англии в 1733–1740 гг., говоря о Кристофере Рене107, архитекторе, построившем собор св. Павла в Лондоне, заметил: «Что до пропорций, каковые [тот] выдержал дурно, то он лишь свел план римского собора св. Петра до двух третей его величины». Затем следуют отнюдь не восторженные комментарии по поводу английских сельских домов, которые были «тоже в итальянском вкусе, но вкус сей не всегда верно выдержан»108. В этом XVIII в. в еще большей мере, чем итальянской культурой, Англия была пронизана вкладом Франции, с ее блистательной культурой, за которой признавали первенство мысли, искусства и моды (вне сомнения, дабы утешить ее в том, что она не владела миром). «Англичанам довольно нравится наш язык, чтобы получать удовольствие, читая по-французски даже Цицерона»109,—писал опять же аббат Леблан. И раздраженный тем, что ему прожужжали уши напоминаниями о числе французских слуг, работавших в Лондоне, он наносит ответный удар: «Ежели вы находите в Лондоне столько французов, дабы вам услужать, так сие потому, что ваши люди охвачены манией одеваться, завиваться и пудриться, как мы. Они упрямо следуют нашим модам и дорого оплачивают тех, кто обучает их, как наряжаться наподобие наших жеманниц»110. Таким образом, Лондон, находившийся в центре мира, невзирая на блеск собственной культуры, множил уступки Франции и заимствования у нее в этой сфере. Не всегда, впрочем, охотно, так как нам известно о существовании около 1770 г. общества Антигалликан, «чьим первейшим желанием служит не пользоваться в одежде никакими изделиями французского производства»111. Но что могло сделать одно общество наперекор развитию моды? Англия, вознесенная своим прогрессом, не подорвала интеллектуальное господство Парижа, и вся Европа до самой Москвы способствовала тому, чтобы французский стал языком аристократических кругов и средством выражения европейской мысли. Точно так же в конце XIX — начале XX в. Франция, которая во многом плелась в хвосте у Европы экономической, была бесспорным центром литературы и живописи Запада. Музыкальное первенство Италии, а затем Германии отмечалось в эпохи, когда ни Италия, ни Германия не доминировали в Европе экономически. И даже еще и сегодня громадный экономический рынок Соединенных Штатов не поставил их во главе литературного или художественного мира.
Престиж
Тем не менее техника (хотя и необязательно наука) издавна развивалась избирательно в господствующих зонах экономического мира. Голландия, а затем Англия унаследовали эту двойную привилегию. Сегодня она принадлежит США. Но техника была, быть может, только телом, но не душой цивилизаций. Логично было, что ей благоприятствовала промышленная активность и высокая заработная плата в самых передовых зонах экономики. Зато наука, быть может, не является привилегией какой-то одной нации. По крайней мере так было еще вчера. Сегодня я бы в этом усомнился.
Матрица мира-экономики вполне приемлема
Матрица, какую предлагает Валлерстайн и которую мы представили в ее общих чертах и главных аспектах, вызвала после своего появления в 1975 г. похвалы и критику, как любые тезисы, имеющие определенный резонанс. Искали и нашли больше ее предшественников, чем можно было вообразить. Матрице нашли множество применений и следствий: даже национальные экономики воспроизводят общую схему, они усеяны, окружены областями автаркической экономики; можно было бы сказать, что мир усеян «перифериями», понимая под этим выражением страны, зоны, пояса слаборазвитых экономик. В суженных рамках таких матриц, прилагаемых к мерным «национальным» пространствам, можно было бы найти примеры, находящиеся в очевидном противоречии с общим тезисом112, к примеру Шотландию, «периферию» Англии, которая в конце XVIII в. двинулась вперед, начала экономический рывок.
Можно было бы предпочесть, в том что касается неудачи имперской политики Карла V в 1557 г., мое объяснение объяснению Валлерстайна или даже поставить ему в упрек (что я и сделал в смягченной форме) недостаточное внимание к иным реальностям, нежели реальности экономического порядка, при взгляде сквозь ячейки его матрицы. Поскольку за первой книгой Валлерстайна должны последовать три другие, причем вторая, из которой я прочел ряд прекрасных страниц, завершается, а две последние книги доведут изложение до современной эпохи, у нас есть время еще раз вернуться и обсудить обоснованность, новые черты и пределы систематического, возможно, чересчур систематического, но оказавшегося плодотворным взгляда на проблему.
И именно этот успех важно подчеркнуть. То, каким образом неравенство мира дает представление о натиске, об укоренении капитализма, объясняет, что центральная зона оказывается выше самой себя, во главе любого возможного прогресса; что история мира — это кортеж, процессия, сосуществование способов производства, которые мы слишком склонны рассматривать последовательно, в связи с разными эпохами истории. На самом деле эти способы производства сцеплены друг с другом. Самые передовые зависят от самых отсталых, и наоборот: развитие — это другая сторона слаборазвитости.
Иммануэль Валлерстайн рассказывает, что к объяснению мира-экономики он пришел в поисках наиболее протяженной, однако остающейся достаточно связной единицы измерения. Но вполне очевидно, что в борьбе с историей, какую ведет этот социолог, да к тому же еще и африканист, его задача не была решена. Разделить в соответствии с пространством — это необходимость. Но нужна также и временнaя единица отсчета. Ибо в европейском пространстве сменили друг друга несколько миров-экономик. Или, вернее, европейский мир-экономика после XIII в. несколько раз менял свою форму, перемещал свой центр, пересматривал свои периферийные области. Так не следует ли задаться вопросом: какова была для заданного мира-экономики самая продолжительная временная единица отсчета, которая, несмотря на свою длительность и многочисленные порожденные временем изменения, сохраняла бы несомненную связность? В самом деле, без связности нет меры, идет ли речь о пространстве или о времени.
Мир-экономика перед лицом членений времени
Время, как и пространство, может делиться. Проблема будет заключаться в том, чтобы таким членением, в котором большие мастера историки, лучше разместить хронологически и лучше понять те исторические чудовища, какими были миры-экономики. Задача на самом деле нелегкая, ибо для последних на протяжении их долгой истории можно использовать лишь приблизительные даты: такая-то экспансия может быть фиксирована с точностью примерно в десять или двадцать лет; такое-то формирование центра или перемещение его требует для своего завершения больше столетия. Бомбей, уступленный португальским правительством англичанам в 1665 г., ожидал больше века, чтобы сменить торговый рынок в Сурате, вокруг которого долгие годы вращалась экономическая активность Западной Индии113. Следовательно, перед нами замедленные истории, путешествия, бесконечно долго совершающиеся и столь бедные показательными случайностями, что существует риск неверно воссоздать их продвижение. Такие огромные, почти неподвижные тела бросают вызов времени: история тратила столетия на их создание и их разрушение.
Другая трудность: нам предлагает и навязывает свои услуги история конъюнктур, ибо она единственное, что может осветить наш путь. Но ведь она интересуется куда более краткими движениями и периодами, нежели длительные флуктуации и колебания, которые» есть тот «индикатор», в каком мы нуждаемся. И значит, нам понадобится при предварительном объяснении преодолеть эти краткосрочные движения, которые, впрочем, легче всего заметить и истолковать.
Конъюнктурные ритмы