Время перемен. Часть 2
Шрифт:
Потом уже мы, сваты, поднесли им хлеб-соль, и я по-цыгански присказку выучила и оттарабанила, как та же сорока. До сих пор помню: «Те на вурцын туме ек аврэхке сар чи вурцинпе о лон тай о манро. Сар нащтин ле мануш те скэпин катар о манро, кадя чи нащтин туме те скэпин екх аврэстар». По-людски это означает: «Чтобы вы не стали противными друг другу, как не становятся противными один другому соль и хлеб. Как не могут люди оторваться от хлеба, так чтобы вы не могли оторваться друг от друга». Молодые отломили по кусочку хлеба, съели с солью.
Потом их отвели в отдельную комнату, чтоб муж мог удостовериться в девственности невесты. У цыган, чтоб ты про
– Да ладно тебе, тетя Глэдис, – возразила Люша. – Дикость… Ты христианка? Так христиане вообще своего бога едят и кровь его пьют. Это как?.. А венчались они?
– Иконой какой-то баро их благословил, это было, кольцами, я уже сказала, менялись. А венчания православного – нет, не было точно. Для цыган это не обязательно. Они свой обряд почитают. Но Николай Ляле, кажется, обещал, что потом, в деревне уже, повенчаются. Обманул?
– Обманул, – кивнула Люша.
– Ты, стало быть, по вашим законам незаконнорожденная?
– Стало быть, так. Впрочем, меня он, кажется, по бумагам признал.
– И то хлеб, как у вас говорится, хотя и без толку по твоей жизни, – вздохнула Глэдис и заметила, остро блеснув глазами: – Что-то ты, Крошка Люша, сегодня еще бледнее обычного. Может, голодная? Или заболела? Или случилось чего?
– Случилось, – кивнула Люша. – Мне нынче возвращаться на Хитровку никак нельзя…
– С дружком своим воровским, что ли, поругалась? – Глэдис понимающе покивала усыпанной папильотками головой. – Так ночуй сегодня у меня. Завтра помиритесь.
– Нет. Я человека убила.
– Ты?! Как это вышло?! Кто ж он был такой?!
– Ноздря его звали. Обычный фартовый, приезжий из Житомира, моего Гришки подельник. Пока трезвый, и не злой даже. А тут напился да на «мельнице» проигрался еще. Хотел мою подружку Марыську снасильничать, она ему не давалась, он стал ее избивать, она кричать… у нее тетку-то родную так и убили, никто не вступился… Ну я и… когда я мальчишкой одета, ножик-то завсегда со мной…
– Что ж… Ты смелая девочка, Крошка Люша! – сказала Глэдис. – Как же теперь думаешь?
– Теперь меня и полиция, и фартовые будут искать. Надо мне чего-то иное придумывать. Может, мне к цыганам податься? Кровь все-таки… Ты, тетя Глэдис, сможешь ли узнать, где теперь табор, из которого мою мать в хор взяли, кочует?
Глэдис надолго задумалась.
– Такое дело сразу не делается, Крошка Люша. Тут надо, как у вас говорят, хорошенько обмозговать. Узнать от цыган можно, наверное. Есть еще такие, которые Лялю Розанову помнят… Но… танцуешь ты, Крошка Люша, интересно весьма… А петь можешь?
– Могу, – кивнула Люша. – Как Ляля Розанова, это вряд ли, конечно. Меня ж не учил никто. Но могу. Степка говорил, что я те же песни пою куда лучше, чем артистки на ярмарке.
– Надо думать, – повторила Глэдис Макдауэлл. – Что сказать цыганам, да как подать, да как время выбрать. Пока два-три дня поживешь тихо у меня, заодно и у вас на Хитровке все поуляжется… А там поглядим…
– Спасибо тебе, тетя Глэдис!
– Да на здоровье, как у вас говорят, лишь бы на пользу пошло! – откликнулась Глэдис и добавила задумчиво: – А вдруг да и не соврали мне тогда цыганские-то приметы…
Украшения
Очень жаль, что нельзя никому показать и рассказать. Отец запретил и караулит. А мне невтерпеж. Один раз я даже Трезорку кухонного привела (отец усмехнулся, но разрешил). Песик как увидел меня всю в золоте да в камнях самоцветных, так начал истошно лаять и остановиться не мог. Пришлось выгнать его. Кто ж еще? Пелагея – сама по сказкам мастерица. Про Груню отец и слышать не хочет и никогда ее в свою половину не допустит. Остается Степка. Накануне я ему, ничего не объясняя, велела на крыше схорониться, веревку приготовить и ждать от меня сигнала. Он поворчал, конечно, но согласился, потому что любопытства в нем не меньше, чем во мне самой.
Была я весь вечер как шелковая. Умылась, волосы дала расчесать, переоделась в ночное (обычно ложилась в чем была или уж, если силой грязное заставят снять, голой), молитву с Пелагеей прочла… Нянюшка даже насторожилась, все время лоб мне щупала и запор на двери три раза проверила, чтоб я ночью не сбежала куда (зря она беспокоится – ключ-то от двери у меня давно есть, а засов только снаружи задвинуть можно).
Наутро отцу доложила, что вела я себя странно тихо и не привязалась ли какая болезнь? Отец от нянюшкиных опасений отмахнулся, долго в кабинете мне про Америку рассказывал (это мне нравится, хотя большую часть я уже в книжках прочла, но глобус крутить и рассматривать все равно интересно), а потом, как обещал, пустил меня в мамину комнату и снаружи запер, сказав, что через час придет. Как я украшаюсь и прихорашиваюсь, ему смотреть странно – наверное, мать мою вспоминает или еще что: по лицу его словно всякие картины проходят, как будто воск плавится или тени на стене. Я как-то у нянюшки спросила: что это? Она объяснила, что промеж людьми это называется чувства и воспоминания, но мне того не понять, потому что все мои чувства – это драться и обстановку вокруг себя крушить или уж сидеть, в угол забившись.
Как отец вышел, так я сразу красоту навела, окно отворила и Степке маленьким зеркальцем на липу зайчик пустила. У нас давно с ним сигналы условлены: три раза снизу вверх – «все в порядке, путь свободен, действуй, как договаривались».
Степка по веревке спустился, на подоконнике сел, ноги свесил и тут меня увидал.
Эхма! У него лицо мигом сделалось как у торбеевского дурачка Юшки! Только что слюни не пустил. Вот мне было удовольствие поглядеть!