Время жить и время умирать
Шрифт:
— Когда ты последний раз был дома? — спросил Иммерман.
— Года два назад.
— Чертовски давно. Ох, и удивишься же ты!
Гребер не ответил.
— То-то удивишься, — повторил Иммерман. — Как там все изменилось!
— А что, собственно, там изменилось?
— Многое! Сам увидишь.
Гребер ощутил внезапный страх, острый, как резь в животе. Это было знакомое чувство, появлявшееся время от времени, вдруг и без всякой видимой причины. Да оно и неудивительно в мире, где уже давно не чувствуешь себя в безопасности.
— Откуда ты знаешь? — спросил он. — Ты же не ездил в отпуск?
— Нет.
Гребер встал. И зачем только он вышел? Он не хотел пускаться в разговоры. Ему нужно побыть одному. Хорошо бы уже уехать! Отъезд стал для него навязчивой идеен. Ему нужно побыть одному, одному, хоть две-три недели, совсем одному — и подумать. Больше ничего. О многом надо было подумать. Не здесь, а дома, куда не дотянется война.
— Время сменяться, — сказал он. — Соберу свою сбрую и разбужу Зауэра.
Всю ночь гремели орудийные раскаты. Всю ночь полыхали зарницы на горизонте. Гребер всматривался вдаль. Это русские. Осенью 1941 года фюрер заявил, что с ними покончено. Казалось, так оно и есть. Осенью 1942 года он заявил это вторично, и тогда все еще казалось, что так оно и есть. Но потом произошло что-то необъяснимое под Москвой и Сталинградом. И вдруг все застопорилось. Словно какое-то колдовство. Откуда ни возьмись, у русских опять появилась артиллерия. На горизонте начался грохот, он заглушал все речи фюрера, и уже не прекращался, и гнал перед собой немецкие дивизии в обратный путь. Никто не понимал, что происходит, но неожиданно разнеслись слухи, будто целые армейские корпуса попали в окружение и сдались, и скоро каждый уже знал, что победы превратились в поражения и бегство. Бегство, как в Африке, когда до Каира было уже рукой подать.
Гребер, тяжело ступая, шагал по тропинке вокруг деревни. Смутный свет безлунной ночи искажал перспективу. Снег где-то перехватывал этот рассеянный свет и отражал его. Дома казались дальше, леса ближе, чем на самом деле. Пахло чужбиной и опасностью.
Лето 1940 года во Франции. Прогулка в Париж. Завывание пикирующих бомбардировщиков над растерявшейся страной. Дороги, забитые беженцами и остатками разбегающейся армии. Середина июня, поля, леса, марш по нетронутой войной местности, потом столица, залитая серебряным сиянием, улицы, кафе, — столица, сдавшаяся без единого выстрела. Думал ли он тогда о чем-нибудь? Испытывал ли тревогу? Нет. Все казалось правильным. На Германию обрушились кровожадные полчища, и она оборонялась, — вот и все. То, что противник был плохо подготовлен и едва сопротивлялся, не казалось тогда Греберу противоречием.
А после, в Африке, во время решающих этапов наступления, в пустыне, ночами, полными звезд и грохота танков, думал ли он тогда? Нет, он не думал, даже когда армия отступала. Это была Африка, неведомые заморские края; посредине лежало Средиземное море, а за ним была Франция, и только потом уж Германия. Чего там было думать, даже если и приходилось отступать? Нельзя же везде одерживать победы!
И вот — Россия. Россия, и поражения, и бегство. Это уже не где-то за морем; отступление вело прямиком в Германию. И отступали не отдельные разбитые корпуса, как в Африке, а вся немецкая армия. Тогда он вдруг начал думать. И многие другие тоже. Да и как
Гребер услышал кашель Зауэра и, обогнув несколько разрушенных изб, пошел ему навстречу. Зауэр показал на север. Мощное, все разгорающееся зарево полыхало на горизонте. Слышались взрывы, и вспыхивали снопы огня.
— И там уже русские? — спросил Гребер.
Зауэр покачал головой.
— Нет. Это наши саперы. Они уничтожают какое-то село.
— Значит, опять отступаем.
Они замолчали и прислушались.
— Давно уж я не видел ни одного уцелевшего дама, — сказал потом Зауэр.
Гребер показал на дом, где жил Раэ.
— Вот этот почти уцелел.
— По-твоему, он уцелел? А следы пулеметных очередей, а обгоревшая крыша и разбитый сарай?
Зауэр громко вздохнул.
— Уцелевшей улицы я не видел уже вечность.
— Я тоже.
— Ты-то скоро увидишь. Дома.
— Да, слава богу.
Зауэр посмотрел на отблески пожара.
— Иной раз, как поглядишь, сколько мы тут в России всего поразрушили — просто страшно становится. Как думаешь, что они сделали бы с нами, если бы подошли к нашей границе? Ты об этом когда-нибудь думал?
— Нет.
— А я думал. У меня усадьба в Восточной Пруссии. Я еще помню, как мы бежали в четырнадцатом году, когда пришли русские. Мне было тогда десять лет.
— Ну, до нашей границы еще далеко.
— Смотря по тому, как все пойдет, а то и опомниться не успеем. Помнишь, как мы продвигались вначале?
— Нет. Я был тогда в Африке.
Зауэр снова взглянул на север. Там вздыбилась огненная стена и вскоре донеслось несколько сильных разрывов.
— Видишь, что мы там вытворяем? Представь себе, что русские то же самое устроят у нас, — что тогда останется?
— Не больше, чем здесь.
— Об этом я и говорю. Неужели ты не понимаешь? Тут поневоле лезут всякие мысли.
— Русским еще далеко до границы. Ты ведь слышал позавчера доклад, на который всех сгоняли. Оказывается, мы сокращаем линию фронта, чтобы создать благоприятные условия для нового секретного оружия.
— А, враки! Кто этому еще верит? Ради чего же мы тогда перли вперед как одурелые? Я тебе вот что скажу. Дойдем до нашей границы, и надо заключать мир. Ничего другого не остается.
— Почему?
— Ты еще спрашиваешь? Как бы они не сделали с нами того же, что мы с ними. Понятно?
— Да. Ну, а если они не захотят заключать с нами мир?
— Кто?
— Русские.
Зауэр с изумлением уставился на Гребера.
— То есть как это не захотят! Если мы им предложим мир, они обязаны будут его принять. А мир есть мир! Война кончится, и мы спасены.
— Они прекратят войну, только если мы пойдем на безоговорочную капитуляцию. А тогда они займут всю Германию, и тебе все равно не видать твоей усадьбы. Об этом ты подумал?