Все цвета моей жизни
Шрифт:
– «Причиной синестезии считается перекрестная работа различных участков мозга, приводящая к возникновению связей между теми участками, которые обычно работают независимо. Исследования, проводившиеся в последние годы, выявили, что многие целители, утверждающие, что видят ауру вокруг людей, возможно, являются носителями этого явления».
Возможно.
– Подожди-ка, – перебивает Хью. – Целители?
По перечитывает последнее предложение и говорит:
– Да. Те, кто видит ауру, – целители.
Он смотрит на меня, и я понимаю, о чем он думает.
Нет.
Я произношу это громко. Твердо. Громко.
– Нет!
Она
Я знаю, что уезжать ему было грустно, но он не мог скрывать ни свое волнение, ни облегчение оттого, что покидает нас, что все его планы исполняются именно так, как он заслужил. Мне это было понятно по его цветам, и я не могла плакать, когда обнимала его и смотрела, как он уезжает. Вокруг его груди и головы, как мини-фейерверк, сверкали разные цвета: и розовые, и желтые, и оранжевые, и зеленые, и ярко-синие, и голубые, и серебристые. Все тона были теплые и совсем не грязные. Вот только в каждом из них была небольшая точка зеленой тоски, в самом центре, как пятнышко на цветке, и я самонадеянно думала, что это из-за меня, хотя по краям цвета радостно сияли. Олли прямо повис на нем. Мне даже пришлось отрывать его, чтобы Хью мог уехать; вот всегда он такой, безжалостный, отбирает у Олли его счастье. Она не помахала ему на прощание, не думаю, что из жестокости – просто не смогла, и все. Она не вышла из своей комнаты, зеленый цвет грозил просочиться из-под двери, поэтому я закрыла щель одеялом. У нас с Олли достаточно горя, нечего ей добавлять еще и свое.
Только я закрыла за собой дверь и легла в постель, она задвигалась у себя, как будто ждала, пока я улягусь, и, шмыгая носом, сошла вниз.
И вот теперь она спит на кушетке. Всю ее, как плащом, окутывает печаль и жалость к себе густо-зеленого цвета. Подходя к ней, я надеваю старые футбольные перчатки Хью. Они огромные, слишком велики мне, все рваные, в грязи, прилипшей бог знает как давно, но зато толстые и ничего не пропускают. Я не хочу, чтобы ее цвет пристал ко мне, не хочу ощущать глубину ее печали. Я чувствую холодный, ледяной, болезненный укол потери.
Я погуглила насчет целителей и насчет того, что мне делать. Нашла кучу всякой ерунды и бреда, почти ничего не поняла, но уяснила, что самое главное – освободиться от цветов. Я точно не знаю, как это сделать, но думаю, что раз цвета двигаются, то, значит, я могу, надев перчатки, выгнать плохие цвета, может быть, из входной двери прямо на улицу. Мне жалко птиц – ведь они могут влететь в это облако и застрять в нем, жалко случайного припозднившегося пешехода, но, по крайней мере, я отгоню цвета от нее. Нужно сделать это и ради Олли, который останется с ней один на один. Хью договорился, что в школу и обратно он будет ходить с одноклассником-соседом, но я все равно переживаю за него. Что будет после обеда, по вечерам… И по выходным… Ему девять лет, он не может от нее защититься, по крайней мере, так, как ему это нужно. Я надеваю большие перчатки и поднимаю руки чуть повыше ее головы. Не стоит волноваться, что в темноте цветов я не увижу; они сияют
– Ты что делаешь? – громко спрашивает Олли.
Я пугаюсь, стремительно оборачиваюсь и вижу, что он сидит в кресле, в углу комнаты, в темноте. Мне виден только его силуэт, а вокруг – тонкое, темно-зеленое сияние, точно такое же, как у матери, как будто он заряжается, сидя в темноте и глядя на нее. От его присутствия делается жутко. Лили просыпается от звука его голоса и испуганно уставляется на мои большие руки в перчатках, распростертые над ее головой.
– Что ты делаешь? – спрашивает она, и в ее сонном голосе слышится паника.
– Ничего, – отвечаю я и стаскиваю перчатки, чувствуя себя очень глупо.
Она поспешно вскакивает с кушетки, и неуклюже, спотыкаясь, кидается прочь от меня.
– Ты чего придумала? – вопит она, а над ее головой, как молния, вспыхивает красный металлический цвет. Ба-бах! И еще один разряд. Он исчезает так же быстро, как появляется.
– Ничего, – повторяю я, не зная, как это объяснить.
Она нервно переводит взгляд с меня на Олли, потом снова на меня и думает, наверное, что мы оба сговорились о чем-то против нее. Она отступает от меня, тянет свое тускло-серое и грязно-желтое одеяло по всей комнате – так ребенок тянет за собой пеленку, волочит его за собой вверх по лестнице. Когда она запирает за собой дверь и половина одеяла остается на площадке, до меня доходит, что это вовсе не одеяло, а цвет ее страха: она меня боится.
– Это, может, и хорошо, – говорит Хью вечером накануне отъезда, когда, держа в руке письмо из школы, перечитывает его снова и снова. Ему тяжелее, чем мне. – Я уеду, но и ты здесь с ней не засидишься. Я, конечно, буду за тебя волноваться, но ты, по крайней мере, будешь с нормальными взрослыми.
И ни один из нас не говорит, что мы оставляем здесь Олли, предоставляем его самому себе, без всякой защиты от нее.
– Это тебе, – говорит он и протягивает мне подарочный мешочек из красивой ткани. – На счастье.
Я залезаю в него рукой и обнаруживаю там новенькие солнечные очки.
Он крепко обнимает меня, я прижимаюсь к нему и думаю о том, что теперь долго-долго не позволю никому к себе притронуться. На Рождество мы будем дома; вот тогда, через четыре месяца, и обнимемся. Я вдыхаю смесь запахов дезодоранта Lynx и самого Хью, стараясь привлечь к себе его цвета надежды, радостного предвкушения отъезда и всего нового, что ждет его впереди.
В новой школе Лили навещает меня всего раз. Один раз за шесть лет, за несколько месяцев до окончания, не отвечая ни на какие «почему». Я смотрю, как она стоит на улице, курит, заходит в школу, и внимательно изучаю, нет ли признаков, что она умирает. Ничего подобного; наоборот, она выглядит лучше.
– Ну что… – начинает она, когда мы усаживаемся в гостевой комнате, приспособленной для воскресных посещений. Она нервничает. Ерзает. Очень странно видеть ее за пределами своей территории, в стане врага. – Есть от Хью что-нибудь?
– Угу.
Он звонит мне почти каждый день. Недавно он устроился учителем английского языка в среднюю школу, но мне даже в голову не приходит рассказывать ей об этом. Повисает неловкое молчание, тем более неловкое, что другие семьи вокруг нас трещат не переставая.