Всё хоккей
Шрифт:
— Я настоятельно вам советую не уезжать, молодой человек, сказал он мне тогда.
— У меня важнейший матч! Меня некому заменить! — я возмутился, не понимая, как до него не доходит, насколько важна эта поездка.
— У вас впереди еще много матчей, смею надеяться. Но мать… Она у вас одна. И другой уже никогда не будет.
— Эта поездка не только моя личная прихоть, это… — я на секунду запнулся и выдавил впервые в жизни, — от этого зависит честь государства.
Я закашлялся от своих слов и покраснел от кашля. Он с интересом на меня посмотрел, и мне показалось,
— Ну, если честь государства. Похвально, что у нас есть еще мастера, которые так пекутся о чести страны. Правда, я всегда предполагал, что честь страны — это и есть честь спортсмена.
— Что вы хотите этим сказать? — сквозь зубы процедил я.
Он встал, приблизился к окну и тихо, мягко сказал, так и не обернувшись в мою сторону. Словно в последний раз хотел убедить.
— Ваша мать может умереть в любую минуту.
— Вы не господь Бог, чтобы это знать. Вы всего лишь один из врачей одной из больниц.
— Я очень хороший врач очень хорошей больницы, — так же тихо ответил он, не оборачиваясь, — Но я действительно не господь Бог. Ни я, ни господь здесь не помогут, но единственный шанс на спасение есть.
— Единственный шанс — это не так уж мало. Мы с одним шансом, бывало, выигрывали целые матчи. Шанс, мне кажется, вообще бывает в единственном числе. И в чем он, если не секрет?
— Не секрет. Это вы, как ни странно. Если вы останетесь… Если вы все-таки останетесь, — уже более чем настойчиво повторил он, так же стоя ко мне спиной, — ваша мать сможет еще пожить. Во всяком случае, на какое-то время вы сможете ей продлить жизнь. Смею вас заверить, у меня большой опыт и не только в медицине. Такое случалось…
— Это более, чем странно, — усмехнулся я. И с некоторым апломбом добавил. — Я всего лишь форвард. И опыта ни в религии, ни в медицине у меня нет. И вряд ли смогу ей помочь, сидя у больничной койки, от жалости сжимая руку. Помочь — это ваш долг и обязанность.
— Мне очень, очень жаль, что я уже ничем не могу помочь вашей…
Последнее слово я не услышал. Поскольку поспешно покинул кабинет.
Я сидел у постели матери, взяв ее за тонкую руку. Ее волосы, красивые, пышные, были разбросаны по подушке, которая пахла хлоркой. Ее глаза, огромные, голубые, по-детски смотрели на меня, словно о чем-то хотели спросить. Или попросить. Но я не спросил о чем, поскольку сам всегда просил у нее.
— Ты прекрасно выглядишь, мама, — сказал я то, что и положено говорить у постели больного.
Впрочем, я почти не лгал. Она не была похожа на умирающую. Разве лицо чуть бледнее обычного. А, возможно, это тусклая лампа на больничной тумбочке придавала вполне благородную бледность ее утонченному лицу.
— Ты едешь в Монреаль? — тихо спросила она, и мне показалось, что в ее огромных глазах застыл испуг.
— Ну конечно, мама. Ты же сама этого хотела — видеть своего сына победителем, — поспешно, слишком поспешно ответил я, словно подсознательно боялся возражений.
— Конечно, — еле заметно улыбнулась она. — Мой сын всегда будет
— Я только волнуюсь за тебя, мама, — сказал я то, что должен сказать любой сын.
— Но ты, надеюсь, не напьешься от волнения? — и вновь в этих глазах какая-то слабая надежда на правильный ответ.
Я ответил правильно. Как считал нужным.
— Ну что ты, мама! Ты меня с детства отучила запивать проблемы вином. Вино — удел слабаков и неудачников.
— И не станешь рыдать в подушку, если вдруг… — она вдруг умоляюще на меня посмотрела. И ее взгляд впился в мои глаза, словно пытался в них что-то увидеть.
— Ну ты что, мама. Ты меня научила никогда не плакать. Слезы ведь мешают стать победителем.
Мама повернула лицо к стене.
— Как многому я тебя научила, сынок… Только… Только…
— Что, мама? Ты что-то хотела сказать? — я погладил ее мягкие пышные волосы.
— Нет, сынок, ничего.
Она медленно повернула голову ко мне и стала внимательно разглядывать мое лицо, фигуру, словно пыталась запомнить.
— Как хорошо, когда люди уходят незаметно.
— Я посижу, когда ты уснешь, я уйду незаметно, — сказал я, не пытаясь вникнуть в смысл ее слов.
— Нет, ты уйди так, чтобы я тебя видела. Твою походку, твои жесты. Иди, Талик. Я хочу тебя видеть. К тому же тебе предстоит завтра важный перелет. Ты еще должен отдохнуть, да? Ну же, иди, — она еще сильнее вцепилась мне в руку, словно наперекор своим словам. Словно хотела сделать вызов и моей силе воли, и моей будущей победе, и моему сегодняшнему уходу и самому Монреалю.
Я осторожно освободился из ее цепких рук. И вздохнул.
— Ты как всегда знаешь все про меня, мама. И понимаешь меня больше, чем я сам себя понимаю. Я скоро вернусь, не волнуйся. И как ты всегда этого хотела, вернусь победителем. Ты дождись, мама.
Она мне ничего не ответила. Свет в палате потух. Она выключила настольную лампу. Она не захотела видеть, как я ухожу.
Я вернулся победителем, но мама меня не дождалась. И я не увидел, как уходит она. И куда. Мама навсегда осталась живой для меня. Но помочь в этой жизни она мне ничем уже не могла. И вряд ли прав был главврач, утверждая, что если бы я остался, то продлил бы ей жизнь. Мама бы в пух и прах разбила все его демагогичные измышления. И тут же бы успокоила мою совесть.
Иногда я ловил себя на чудовищной мысли, что злюсь на нее: ведь она оставила меня одного в этом безжалостном мире. Где я один должен решать проблемы этого мира. И некому было меня защитить от этого мира.
Весь мир она безжалостно свалила на меня…
Этим же вечером я пошел на кладбище вместе с Санькой Шмыревым.
Мы медленно двигались по заснеженной тропинке. Уже вечерело, сквозь мутное небо настойчиво пробивались первые звезды. Было тихо и безветренно, снежинки вяло кружились в зимнем воздухе, и, опадая на замерзшие могилы, мгновенно таяли. Мы всю дорогу не проронили ни слова. Я первым нарушил молчание, уже возле холмика, покрытого редкими венками. Здесь была похоронена моя мама. И я в это по-прежнему не верил.