Всем смертям назло
Шрифт:
Как выяснилось из бестолкового разговора за столом, он отправился на пивоваренный завод за пивом. «Господи! Какая пивоварня? Какое пиво? Мы же вошли туда вчера и разграбить не дали. И склад на замке», — думала я.
Ничего нельзя было понять. Одно стало ясно, что здесь не знают о том, что наш отряд выгнал бандюков с пивоварни. Видно, те, кто уцелел, разбежались по деревням, боясь вернуться к Леньке Шмырю.
У меня просто в голове не укладывалось, чего моя мама так старается для подобного общества. И что здесь надо Грустному? Я вспомнила, как Витя Грустный не давал
И вот теперь Грустный в компании с попом и бандитом лакает самогон! А папа, мой солидный папа, мастер, уважаемый на заводе человек, словно холуй какой, бросился — шутка ли, за восемь верст киселя хлебать! — за пивом! Вот что делается!
Мне было стыдно сидеть рядом с Володькой и слушать всю эту трепотню. Человек-тыква немного опьянел, он шепелявил и у него была странная манера повторять: «Шлышь, што ли...» Он перекладывал этими «Шлышь, што ли...», словно ватой, каждое свое слово. И от этого казалось, что он говорит нечто очень важное... А поп не был пьян нисколько.
Володька слушал эти речи так, будто в них был какой-то особый смысл Вероятно, и был. Потому что до меня в конце концов дошло, что Шмырь стянул «до себе усих хлопцев», чтобы именно из Лихова двинуть на Белые Пески, где «засели москали та чоновцы».
Это было правильно: в Белых Песках стоял наш батальон, но самое главное заключалось в том, что никто здесь решительно не знал, что мы взяли пивоваренный завод, ну даже и не подозревал! Так они были уверены в том заслоне, что оставили на заводе, что ли? Или просто с той стороны не ждали нападения?
Видно, и Володьку тоже занимали эти мысли, он мне все время под столом наступал на ногу, и в конце концов Амвросий заметил, что он вертится на стуле, и провозгласил своим гулким басом, будто из бочки:
— А молодым небось не терпится погулять. Только мы так не отпустим... Выкуп!
И опять налил нам: Володьке — стопку, мне — долил. Самогон был противный, душный какой-то. Моя мама шариком каталась из кухни на терраску, с терраски на кухню, ровно наймичка какая. От всего этого у меня было страшно тяжело и смутно на душе.
А тут Володька повел себя просто дико: неужели он все-таки напился до того, что даже не помнит, для чего мы здесь?
— А вы, батюшка, все обычаи позабыли, — дерзко обратился он к Амвросию.
— Ась? — Амвросий выкатил на него свои рачьи глаза.
— А «горько»? — спрашивает Володька. — Где было нам, молодым, «горько»? — Это вы, молодой человек, все перепутали с вашим
советским разговором: УЭС, Рабспилка, Вхутемас... — говорит поп, трезвый как стеклышко. — Вы пока что суть всего лишь жених с невестой. А не «молодые». И ваше «горько» приходится вам как раз на свадьбу. Ныне же, если хотите знать, то всего лишь вроде бы помолвка.
Разъяснил поп весьма резонно,
Грустный, как я заметила с самого начала, был необыкновенно беспокоен, а теперь и вовсе места себе не находил, лез ко всем, обнимался и в то же время поглядывал на часы.
Под пьяные крики «горько!» Володька хватает меня лапищей за шею и начинает бестолково тыкаться губами мне в щеку, и вдруг в самое мое ухо вползает его задыхающийся шепот: «Пора кончать цирк. Веди меня в комнаты».
Мы посидели еще немного. Больше всех веселился поп Амвросий. То и дело наливал себе и выпивал, обращаясь ко мне:
— Ваше здоровье, Е-Пе, пока Се! — то есть Елена Пахомовна, пока Смолокурова.
— А ваше, извиняюсь, как будет фамилие? — спрашивает он Володьку.
— Тыцко, — ляпнул Володька, видно, первое пришедшее в голову.
— Ну так. Значит, пьем за Е-Се, впоследствии... Те! — опять затянул поп.
Воспользовавшись паузой, мы с Володькой прошли в комнату. Это была наша знаменитая лучшая комната со слониками.
— Давай уматывать отсюда. Минуты дороги, — сказал Володька, — мать предупреди, а то шуметь будет.
Я нерешительно двинулась в кухню, но в это время кто-то новый, встреченный бурным восторгом, появился на терраске, и я услышала странно знакомый голос:
— Лелька явилась? Прекрасно! Давно пора за ум взяться!
Кто же это? Я видела только широкую тень на занавеске и абрис высокой шапки, какие носили ‹«зеленые».
Что-то там ему объяснили. И опять мучительно знакомый голос озадаченно произнес:
— Что еще за жених такой? Тыцко? Откуда бы?
Он рванул к себе дверь, и перед нами предстал Семка Шапшай. Махновская папаха и редкая бородка нисколько не меняли его лица; сейчас на нем удивление боролось со злорадством.
— Какой же это жених? Какой же это Тыцко? Это Володи Гурко, райкомщик! — Семка говорил спокойно и медленно тянул из кобуры «Смит-Вессон». Володька опустил руки в карманы, но вытащить оружие уже не смог: сзади его схватили человек-тыква и Шлапок. В комнате сразу стало много народу. Володьку окружили и повели через двор. Я побежала следом. «Задержите ее!» — услыхала я голос Семки, но в это время из кухни вывернулась мама. Она с неожиданной силой схватила меня за руку, потащила к погребу и, прямо-таки столкнув меня со ступенек, захлопнула дверь. Я осталась в темноте среди знакомых запахов кислого молока и малосольных огурцов.
Снаружи глухо и неясно долетели до меня звуки стрельбы, и — странно! — они все усиливались, как будто бой приближался. Выстрелы смешивались с топотом коней, скрипом тачанок, выкриками.
И вдруг я услышала совсем близко, у самой двери погреба, голос моего папы. Слегка задыхаясь, он продолжал какой-то рассказ:
— Добиг я до пивоварни, а там скрозь пусто. «Где красные? — спрашиваю того старика, шо у складу. — Хай тоби грец!» — «В Пески подались, — каже. — Якись, — каже, — латыш ими командуе. Мозоль, что ли, звать...»