Всходил кровавый Марс: по следам войны
Шрифт:
— Вот крови где пролито — на Ужокском перевале. Выбила яво наша дивизия. Бились крепко, жизни не берегли. Должны были дальше двинуться. А тут приказ. От начальства. Шестьдесят первой дивизии — на каждого солдата по двадцать пять патронов, а каждому сапёру — по пять. Пришлось отступить...
— Хоть начальство, а по-другому враг, — вставляет новый голос.
— Очень просто, — сурово продолжает рассказчик. — Такого первой пулей убить... Долго ребята не ковырялись — послали жалобу верховному. Тот бумагу в дивизию: где приказ? Покажи! Пошвырялись в приказах — нет. Как сквозь землю все провалилось. Теперь два генерала арестованы.
Звенят жестяные чайники, и чавкающие губы,
— Встали все как один. За тыщи вёрст от насиженных мест угнали. А тут — во как геройствуют... Опомнятся, да поздно будет. Такой порчи напустят...
— Через всю Россию измена пущена, — гудит чей-то твёрдый голос. — От верных людей слыхал. Приказала царица все заводы с патронами поджечь. И написала письмо Вильгельму: «Теперь иди! Голыми руками Россию взять можно».
— Эх, ми лай! — звонко вливается в темноту задорный и свежий голос. — Не там измену искать надо, где доселе искали...
Тихо, темно и грустно. Тёплая ночь налита запахом леса и влажной земли. Где-то в пруду или в болоте тоскливо квакают жабы. От пылающих костров вдруг отрывается и широко уносится кверху звенящая, жалобная песня, такая же грустная и ароматная, как ночь:
Не на тот ли мёртвый на голос Псы железные залаяли — В чистом поле над окопами Медны коршуны заграяли... Стонет пахарь, плачет лапотник, Кличет-кажет черну ворону: Ты лети-кось, птаха вольная, Во родиму милу сторону. Ты шепни-кось старой матушке Во святое утешеньице — Уж как милостями взысканы Мы на царском попеченьице. Резвы ноженьки изрезаны, Крепки рученьки закованы, На победной на головушке Ясны оченьки поклёваны...Перехожу от костра к костру. Всюду песни. Всюду, как древние колдуны, сидят и лежат всклокоченные, бородатые мужики, курят, прихлёбывают, плюют и роняют веские фразы:
— Достукались... Довоевались... Теперь пойдём Галицию мерить...
— Навалился тыщей орудиев — ревёт, ревёт. А у нас — руки две только да штык...
— Не осилить яво, не одолеть...
— В корыте моря не переплыть...
— С шилом на медведя — где уж?..
— Вот уж верно, что молодец из пушек палить... Только против песни нашей русской — ку-ды!.. Хоть с немцем, хоть с какой угодно нацией спорить буду, — говорит мягкий голос и заливается щемящей, раздольной песней.
Во густых хлебах яма чёрная, Во сырой земле — гробова доска... За бугром лежу, да за насыпью, Эх, ты лютая невтерпёж-тоска... Уж как первая моя думушка — Ты чужа земля, австрияцкая, Во густых лесах, во глубоком рву Ты черна земля — яма братская. Тяжче грому бают пушки медные... Во глубоком рву — ясны оченьки... А вторая, ох, дума-думушка Ты развей тоску,Подхожу к большой группе. Гудит хриплый бас вперемежку с певучим тенором. Издали узнаю Асеева. Живописным табором разлеглись лошади у коновязи. Искрами разлетается пламя костра.
— Живой огонь сквозь щель пробивается, — долетает голос Асеева. — А ты — знай молчи...
Стою, скрытый сосной. Близ самого пламени лежат чужие солдаты. Много наших артиллеристов. Выделяется лохматая грузная фигура огромного пехотинца в папахе. Шагах в двух от него спиной к костру сидит бледный Асеев.
— Видать штунда, что ль? — бросает хрипло огромный пехотинец, остро блеснув глазами из-под бровей.
Потом, затянувшись цигаркой, говорит раздражённым голосом:
— Кажна тварь о беде своей жалуется, кажный пёс скулебный — пни его — заскулит не в очередь. А мужик все молчит да к Богу жмётся...
Говорил он окая и крепко выдавливая слова.
— А ты в Бога веруешь? — строго взглянул Асеев.
— Бога не замай, — лениво сплюнул гигант, — на ем свой венец, не солдатский.
— Погоди... Словами не хряскай, — заволновался Асеев. — Я тебе простое слово скажу, а ты вникай... Скатилась слеза хрустальная — и нет её. Ан слеза-то в сердце горит... Так вот оно все в саду Божием: звёздочка гинула, закатилась — солнышком выглянула... Перстами господними деются дела человеческие. Не по нашему хотению — по воле Божией... А ты знай живи да душу во цвету хорони...
Пехотинец приподнялся на локте и выпечатал с угрюмой усмешкой:
— И воробей-то живёт, да житьишко его какое: ножками по снегу бегат иг... клюёт.
— А ты терпи! — воскликнул Асеев. — Терпи!.. Христос терпел — и нам велел.
— Штунда! Дуй тя горой, — захохотал пехотинец. — Христа до нашего брата ровнят!.. Н-не, ты Псалтырь не топчи. Христово дело одно: Христос для души порядку по земле ходил. А то — наше дело, не небесное... На котором грехи, как воши, сидят... Я, может, сотню душ загубил... Своей мы,, что ль, охотой на такое дело пошли?..
— Правильно! — загудело из темноты.
И как блохи запрыгали острые словечки:
— В бою — не в раю..
— Вперёд себя под пулю Христа не пошлёшь...
— Наше дело — солдатское: стой столбом да сполняй, что велят...
— Чу-дак ты, Асеев, — юлой врывается беспечный смешок Блинова. — Христос в небесах, а солдат в окопе — на голой ж... Нацепи-кось Христу винтовку, легко ль ему будет?..
— Дело! — крякают наши артиллеристы.
— Уж ты, Асеев, не спорься. В нашем деле Псалтырь твоя дёшево стоит.
— Э-эх! Оглушило вас доглуха пушками, — вскочил, весь трясясь, Асеев. И понёс певучей, волнующей скороговоркой, по-сектантски, с истерической дрожью выкрикивая отдельные слова: — Гудит людям смерть словом огненным: «Стоят ворота железные, замками замкнутые. Велики ворота, как грех греховный... Глянь, мужик, поверх силы твоей сермяжной... Ходит война, зубами в тело вгрызается; рушит земли крещёные... Опился лют человеческий крови людской. Земля от крови паром пошла. Не стало свету Божьего в глазах, найтить себя не знает мужик. Стучит рукой смертною в ворота железные. Ан ворота голос душе подают...»