Вспоминая Михаила Зощенко
Шрифт:
Благородным аскетизмом веяло и от лица Зощенко, худого, изрезанного глубокими морщинами, смуглого, с сине-коричневыми тенями под черными глазами, то тусклыми, то вдруг загоравшимися ярким, сверкающим светом.
Мы принесли с собой бутылку коньяка. Михаил Михайлович достал крохотные рюмочки. За наше многочасовое пребывание у него он едва пригубливал горячительную влагу, не опорожнив и половины малого сосуда. Он лишь беспрестанно курил, чередуя самые дешевые папиросы "Звездочка" с выпускавшимися тогда, тоже самыми дешевыми, полусигаретами "Новость", которые он вставлял в опять-таки дешевенький черный пластмассовый мундштук.
В разговоре он ни разу не проявил себя остроумцем. Смеха его нам не довелось услышать. Все это было естественным в те трудные для него годы. Он лишь изредка чуть улыбался, причем глаза не теряли выражения
Конечно, после того первого посещения я не осмелилась бы по своей воле нарушить еще раз уединение Зощенко. Но обстоятельства сложились так, что вскоре, в мой очередной приезд в Москву (я тогда была аспиранткой института теории и истории искусств при Академии художеств), Мариэтта Сергеевна Шагинян попросила меня передать маленькие сувениры Михаилу Михайловичу. Их связывала несколько необычная любовь-нелюбовь, приятие-неприятие: Мариэтта Сергеевна была неистребимым оптимистом, отличалась редкостным, поразительным жизнелюбием, общительностью, животворной энергией; Зощенко же, судя по его серьезным научным работам (примечания к "Возвращенной молодости", повесть "Перед восходом солнца"), всегда был склонен к депрессии, иссушающему самоанализу.
После этого второго посещения Зощенко уже сам пригласил меня, если не будет у меня страха, а будет желание, навестить его дом еще. С того дня до последнего края его жизни я бывала у него в течение почти двух лет не слишком часто, но регулярно.
Однажды Михаил Михайлович сказал мне, что, дескать, вполне понятно и объяснимо, что ему в его отшельничестве приятны мои приходы и долгие разговоры. Но мне-то что в нем, что мне, молодому человеку, в нем, старом, отмеченном клеймом отщепенца, отторгнутом от общества? Я ответила ему, что в моем представлении он - прямой духовный наследник декабристов, и прежде всего лучшего, любимейшего мною из них - Михаила Сергеевича Лунина. Наследник по всему - по чистоте душевной, честности, несгибаемой принципиальности, верности своему делу, истинно гражданской позиции. Тогда Зощенко первый и единственный раз поцеловал мою руку.
Позже я вернусь еще к моим встречам и беседам с писателем. Но сейчас мне не терпится перейти к изложению того, ради чего, собственно, я и осмелилась взяться за перо, - к "Ненаписанной новелле".
Случилось так, что в последний год его жизни мы оказались одновременно в Москве. Он - с хлопотами о пенсии, я - по своим аспирантским делам. Шел 1958 год.
Перед отъездом из Ленинграда Зощенко сказал мне, что остановится он у поэта В. Лифшица, дал телефон, просил позвонить и навестить его в Москве. В один из дней я отправилась на Аэропортовскую, в писательский дом.
До назначенного Михаилом Михайловичем часа оставалось еще время, и я зашла навестить Ф. Вигдорову и А. Раскина. Фриду я очень любила. Она тоже была человеком высокой чести и нравственного долга - перед своими читателями, перед людьми, перед обществом. Это она, продираясь сквозь заслоны в зал заседания неправедного суда над Бродским, несколько лет спустя будет вести подробные протоколы учиняемого насилия над поэтом, которого Ахматова считала самым талантливым из плеяды тогдашних молодых поэтов. Когда я обмолвилась, что времени у меня немного - в другом подъезде того же дома меня ждет Зощенко, оба стали просить меня позвонить ему и попросить прийти к ним в дом. Я позвонила. Но Зощенко тихо, вежливо, но твердо отказался. Когда я пришла к нему, он просил понять, что не капризничает, не ломается, что за несколько дней на него нахлынула после многолетней "диеты" такая масса новых людей, что он едва это вынес. Что ему большого труда, душевного сопротивления стоило отказаться присутствовать на заседании в зале имени Чайковского, посвященном очередной годовщине памяти так его любившего, так много в свое время сделавшего для него Горького (боялся испортить своим появлением юбилей - вдруг его присутствие после пятнадцатилетнего почти что небытия вызовет некую заминку в президиуме или в публике). Что я для него "своя", что я "не мешаю, не заставляю напрягаться в общении".
Фрида говорила о Зощенко дрожащим голосом, с влажными -
Когда как-то незаметно иссяк ручеек общего разговора за столом, Корней Иванович предложил для развлечения, чтобы каждый рассказал, ну, не о самом постыдном поступке в своей жизни (как было на дне рождения Настасьи Филипповны в "Идиоте"), а, скажем, о каком-то обмане, подлоге, ведь наверняка у каждого в жизни, в силу тех или иных обстоятельств, это случалось. Но, в отличие от подобной ситуации в романе Достоевского, где хоть один Фердыщенко поведал какую-то малую "бяку" из своей биографии, здесь все отделались пустяками.
Дошла очередь до Михаила Михайловича. Говорил он негромко, но внятно, медленно роняя в пространство слова. Фрида, придя из гостей, сразу записала его рассказ, прочла свою запись мне. Когда я пришла в тот вечер к Зощенко в дом Лифшица (до сих пор перед глазами комната, в которой жил гость, необычная, пустая, только ковер на полу, небольшая кушеточка и по одной стене сверху донизу стеллажи с книгами), то попросила, чтобы он сам повторил свое повествование для меня одной. Он согласился. Начал он так:
"Я никогда не совершал подлогов в своей жизни и никогда никого не обманывал, даже женщин. Но я расскажу вам случай, с которого начался мой длительный и многолетний конфликт с обществом.
Было это давно, в самом начале тридцатых годов. Мне очень нравилась одна женщина. Но у нее был муж и постоянный любовник. Надежд на ответ у меня было мало. Я уезжал в Ялту. Эта дама обещала приехать туда или - это уж непременно - написать мне. С надеждой на встречу или хотя бы письмо я и отбыл к берегу Черного моря. Перед самым отъездом вдруг выдался миг, когда я отчетливо, в полной яви представил себе, как прихожу на ялтинскую почту к окошечку с надписью: "До востребования". Живо вообразил, как барышня быстро, ловкими пальцами перебирает конверты, и подумал: одно письмо при такой быстроте легко пропустить. Попросить же ее посмотреть еще раз мне не даст моя болезненная застенчивость. А вот если будет два письма на мое имя стоять рядом, то не заметить их куда сложнее. Недолго думая, я взял обрывок первой попавшейся газеты, запечатал в конверт, надписал: "Ялта, M. M. Зощенко. До востребования".
Когда, выдержав в нетерпении несколько дней, я робко подошел к окошечку на почте и спросил, нет ли корреспонденции на мое имя, девушка подала мне единственный, мой собственный конверт.
Та дама тогда так и не приехала в Ялту, не написала мне ни слова.
Прошло много, около десяти лет. В то время мне очень по душе пришлась одна москвичка. Не хочу называть ее имени. Я был в Москве, мы сидели у меня в гостиничном номере, пили легкое вино, вели, как мне казалось, к обоюдному удовольствию, приятный разговор. Вдруг зазвонил телефон. Звонил директор сада "Эрмитаж", сказал мне, что в театре битком, что публика как-то узнала, что я в Москве, и буквально требует, чтобы я выступил со своими последними рассказами, не давая всячески производимым шумом вести концерт дальше. Но мне было очень хорошо, тепло, уютно с этой женщиной. Директор сада упрашивал, уговаривал, настаивал. Я отказывался. Наконец я повесил трубку, не дав согласия. Взглянул на милое лицо моей гостьи. Она же в ответ с нехорошим, каким-то даже гаденьким смешком сказала: "Как это вы, так сильно любящий свою славу, могли отказаться от выступления перед такой огромной толпой своих почитателей?" Глубоко уязвленный, я спросил у нее: "А почему вы, собственно, решили, что я так уж сильно люблю свою славу?" Она: "Ну как же, а стали бы вы иначе писать сам себе письма в Ялту до востребования?.." И тут же пояснила, что ее муж работает в органах ГПУ и вся корреспонденция на мое имя всегда и всюду давно уже перлюстрировалась. В ГПУ, продолжила она с тем же недобрым смешком, долго недоумевали, зачем я сам (конверт подписан моим почерком) послал себе в Ялту это странное послание, содержащее всего лишь обрывок газеты. В конце концов в органах было решено, что я сделал это из соображений често- и славолюбия: наверняка девушка с почты, вставляя конверт с моим именем на литеру "3", разболтает по всей Ялте: "Зощенко приехал, Зощенко приехал..."