Встречи
Шрифт:
— Ток здесь, — уверенно произнес Глеб, — табор будем ставить на косе у озера.
Табор — охотничью стоянку — мы оборудовали быстро. Натаскали сушняка для костра на всю ночь, наломали елового лапника для лежака, натянули над пышным зеленым ложем полиэтиленовую пленку — на случай дождя.
— Солнце садится, пойду на подслух, — проговорил Горышин и взял в руки ружье.
— Не заблудись в болоте. Мне и сигнал подать нечем.
— Костер побольше разведи и супец свари.
Горышин ушел, растаял тихо в вечерних сумерках, которые сгущались над болотом. Я знал, что на заходе солнца глухари прилетают на ток и, рассаживаясь по деревьям, шумно хлопают крыльями. В тихий вечер хлопанье слышно далеко. Остается только запомнить место, где сел глухарь, а на рассвете,
Темнело. Я разжег костер, сбегал к озеру за водой, приладил котелок над огнем и стал поджидать товарища. А Глеб все не возвращался. Где он бродит сейчас по болоту и как найдет в ночном незнакомом лесу обратную дорогу к табору, для меня оставалось загадкой. Стоит, наверное, где-нибудь под деревом в той позе, в какой застал его прилет глухаря, — изображает из себя корягу. Он может часами так стоять, пока не стемнеет, потом — и что более удивительно — бесшумно уйти по хворостяным завалам, не потревожив чуткого сна осторожной птицы. А на рассвете, когда глухарь заиграет извечную песню любви и в упоении жизнью забудет про опасность, человека поведет к птице такой же извечный, как и сама любовь, инстинкт охотника и еще что-то, одному ему ведомое.
Совсем близко жутковато простонал, проухал филин. Ему откликнулся с болота тонкий прерывистый голосок — наверное, заяц. Резко и сухо проскрипел дергач, проблеял козодой, у озера стонали соловьи. Где же Горышин, неужто заблудится? Крикнуть бы, да нельзя, рядом ток. Шум может потревожить птиц, и тогда утром мы не услышим песню. А может, Глеб на дерево взобрался, костер высматривает?
Я подбросил в костер сухих сучьев, пламя взметнулось к вершинам елей и вдруг высветило из темноты фигуру идущего человека. Наконец-то!
— Прилета не слыхал, — проговорил Глеб, сбрасывая с плеча ружье, — видать, запоздали мы нынче. Отыграли весну глухари. Может, утром и запоет какой поздний.
Мы похлебали из котелка супа-концентрата и улеглись возле костра на ложе из лапника. Иногда у костра мы не спим всю ночь, ведем разговоры, а иногда, вот как тогда, молчим. Горышин завернулся с головой в дождевик и лежит возле огня коряжистым выворотнем. То ли спит уже, то ли молча ждет рассветного часа. Будить его никогда не требуется, ровно в два часа ночи он поднимется и растворится в лесу.
До рассвета осталось немного. Звезды на небе прояснились, покрупнели, приняли красноватый оттенок, их стало трудно различать с искрами от костра — верный признак приближающегося утра. Все вокруг притихло, затаилось, только костер потрескивал и пошевеливал темноту
«Сна не было ни в одном глазу. Я жил этой ночью, лесом, весной, слушал ночь, дышал ее свежестью, грелся у ее огня, и мысли приходили такие (жаль, не на чем было записать), как в юности. Я думал, какое мне выпало счастье родиться вот в этой стране, где можно вдруг потеряться в лесу и остаться один на один с мирозданием на целую ночь…»
Небо светлело. Звезды и искры играли друг с другом, казалось, что земля мчится, летит куда-то и ты — на ее вершине. Подобное ощущение возникает у меня всегда, когда долго-долго смотришь в предрассветное небо неподалеку от озера с символичным названием Русское. В этих краях берет исток пушкинская Сороть; сливаясь с Великой, омывает она древний псковский край, наполняет Псковское и Чудское озера, разливается далее по земле. Из Русского озера выбегает Порусья, спешит в другую сторону — по Новгородчине, сливается в Старой Руссе с Полистью, их принимает в себя Ловать, седой Ильмень. И далее — по Волхову, Ладоге, Финскому заливу воды Русского озера выходят в океан, омывают весь земной шар…
В ту весну мы так и не услышали возле Русского озера песни глухаря. Весна опередила нас. Домой мы возвращались тем же путем. Шли быстро, почти без привалов. Глеб нервничал, спешил, он как будто предчувствовал беду. В Лугу мы приехали поздно вечером, и я с трудом уговорил Горышина остаться у меня переночевать. Наконец он согласился, но попросил заказать телефонный разговор с домом. Разговор дали неожиданно быстро. Глеб взял трубку, сказал: «Это я…» И вдруг опустил трубку на колени, посмотрел на меня пронзительно-звенящим взглядом, проговорил тихо: «У меня умерла мать».
Похоронили Анну Титовну Горышину, уроженку Новгородчины, великую труженицу, мать и жену, как и положено на Руси. В час грустного поминального застолья каждый сказал о ней доброе слово. Мне особенно запомнились слова пожилого слепого человека — дяди Павла, брата отца Горышина. Собравшиеся слушали его с особым вниманием, по всему чувствовалось, что человек этот имеет особое право сказать об Анне Титовне. Дядя Павел поднялся из-за стола, тяжело и трудно дыша, долго собирался с мыслями, смотрел незрячими глазами куда-то вдаль. Потом вытянул руку, и сын вложил в его пальцы поминальную стопку.
— Перед войной, когда я вышел из тюрьмы, — начал дядя Павел, — я подумал: куда пойти мне? К кому пойти? Я подумал так и пошел к Анне Титовне. Она приняла меня, накормила, уложила спать. Спасибо тебе, Анна Титовна, за все. Со скорым свиданьицем.
Вот и вся дословно запомнившаяся мне поминальная речь слепого, тяжело дышащего человека. И я подумал вдруг: что питает корни творчества Глеба Горышина? Наверное, та земля, по которой только что прошли мы с ним и в которую навсегда ушел самый близкий и дорогой ему человек — мать. Наверное, такие люди, как этот слепой брат его отца, от которого идет поразительное умение Горышина-писателя выразить несколькими будничными словами все очень важное в этом мире: людскую боль, надежду, веру в человека. И еще любовь. Любовь к людям, к земле, к жизни.
ОЧИЩЕНИЕ
Зачем писателю заниматься публицистикой? Зачем разбрасываться? Все эти писательские посты на крупнейших стройках Сибири, Дальнего Востока, Севера — кому они нужны? Читателям? Да. А писателям? В конце концов существуют публицистика и художественное творчество, у них свои особенности, свои законы. Стоит ли писателю хотя бы на время превращаться в журналиста и не принесет ли ему это превращение больше вреда, чем пользы?