Выбор Софи
Шрифт:
– Du bist eine Polack, – сказал доктор. – Bist du auch eine Kommunistin? [352]
Софи обхватила Еву за плечи одной рукой, другой обняла за талию Яна и ничего не ответила. А доктор рыгнул и более резко отчеканил:
– Я знаю, что ты полька, но ты тоже из этих грязных коммунистов?
И, не дожидаясь ответа, повернулся в своем дурмане к следующим узникам, казалось тотчас забыв про Софи.
Ну почему она не сыграла дурочку? Nicht sprecht Deutsch. [353] Это могло бы их спасти. Ведь столько столпилось вокруг народу. Не ответь она ему по-немецки, он бы, возможно, пропустил их всех троих. Но тогда существовал такой неумолимый факт, как страх, и страх заставил ее поступить неразумно. Она знала то, чего в своем слепом и благостном невежестве некоторые евреи, прибывшие туда, не знали. А она знала это благодаря знакомству с Вандой и другими и боялась превыше всего: она знала про селекцию. И как раз сейчас она и ее дети проходили сквозь
352
Ты полька. Ты еще и коммунистка? (нем.).
353
Не говорит по-немецки (искаж. нем.).
– Ich bin polnisch! In Krakau geboren! [354] – И беспомощно залепетала: – Я не еврейка! И дети мои – они тоже не евреи. – И добавила: – Они чистой расы. Они творят по-немецки. – И под конец объявила: – Я христианка. Я верующая католичка.
Доктор снова повернулся к ней. Брови его приподнялись, и он без улыбки посмотрел на Софи пьяными, влажными, разбегающимися глазами. Он стоял так близко, что теперь она отчетливо почувствовала запах алкоголя – кисловатый дух пшеницы или ячменя, – у нее не хватило силы воли ответить на его взгляд. В эту минуту она поняла, что сказала что-то не то, что это может обернуться роковой ошибкой. Она на секунду отвернула лицо – рядом шеренга узников медленно шагала по голгофе селекции, и она увидела Заорского, учившего Еву играть на флейте, в тот миг, когда решалась его судьба, – видела еле заметный кивок докторской головы, отославший его налево, в Биркенау, она снова повернула лицо к доктору Йеманду фон Ниманду и услышала:
354
Я полька! Родилась в Кракове! (нем.).
– Так, значит, ты не коммунистка. Ты верующая.
– Ja, mein Hauptmann. [355] Я верю в Христа. – Какой идиотизм! По манере держаться, по взгляду доктора – а в его глазах появилось напряженное свечение – она почувствовала: все, что она говорит, не только не помогает ей, не только не защищает, а почему-то стремительно ведет к развязке. И она подумала: «Да порази же меня немотой!»
Доктор не очень твердо держался на ногах. Он на секунду качнулся к нижнему чину, стоявшему с блокнотом в руке, и, сосредоточенно ковыряя в носу, что-то ему прошептал. Ева, изо всех сил вцепившаяся в ногу Софи, заплакала.
355
Да, господин капитан (нем.).
– Значит, ты веруешь в Христа, нашего Искупителя? – сказал доктор, с трудом ворочая языком, но как-то странно, отвлеченно, словно лектор, исследующий не слишком хорошо освещенную грань логического построения. Затем произнес фразу, в ту минуту абсолютно непонятную: – Разве он не сказал: «Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им»? [356] – И рывком, дернувшись с методичной расчетливостью пьяного, снова повернулся к Софи.
Чувствуя, что с языка готова сорваться глупость, но потеряв от страха дар речи, Софи только хотела попытаться что-то сказать, как доктор объявил:
356
Евангелие от Марка, 10:14.
– Одного ребенка можешь оставить при себе.
– Bitte? [357] – сказала Софи.
– Одного ребенка можешь оставить при себе, – повторил он. – Другого отдай. Которого оставляешь?
– Вы хотите сказать, я должна выбрать?
– Ты же не еврейка, а полька, поэтому тебе дается право выбрать.
Поток ее мыслей захлебнулся и остановился. Она почувствовала, как у нее подгибаются колени.
– Я не могу выбрать! Не могу! – Она закричала. О, как отчетливо помнила она свой крик! Истязаемые ангелы никогда не кричали так в аду. – Ich kann nicht w"ahlen! [358] – кричала она.
357
Здесь: что? (нем.).
358
Я не могу выбрать (нем.).
Доктор заметил, что привлекает к себе внимание.
– Заткнись! – приказал он. – Выбирай, и быстро. Выбирай, черт бы тебя подрал, или я их обоих отправлю туда. Живо!
Она не могла этому поверить. Она просто не могла поверить, что стоит, не чувствуя боли, обдирая колени, на бетонной
– Не заставляйте меня делать выбор, – услышала она собственный молящий шепот, – я не могу выбрать.
– Тогда обоих – туда, – сказал доктор своему помощнику. – Nach links. [359]
– Мама! – услышала она тоненький, пронзительный голосок Евы, когда, оттолкнув от себя ребенка, она, пошатываясь, неуклюже поднялась с колен,
– Берите малышку! – выкрикнула она. – Берите мою дочку!
И тогда помощник доктора – осторожным, мягким жестом, который Софи тщетно будет пытаться забыть, – потянул Еву за руку и повел прочь, к легиону обреченных, дожидавшихся своей судьбы. А перед мысленным взором Софи навсегда остался подернутый пеленой образ девочки, которая с мольбой все смотрела и смотрела назад. От крупных обильных соленых слез Софи почти ослепла, и ей не запомнилось выражение лица Евы, за что она до конца своей жизни будет благодарна судьбе. Ибо, если быть до конца честной, в глубине души она сознавала, что не могла бы этого вынести – ее и так чуть не до безумия доводило воспоминание о маленькой фигурке, исчезавшей вдали.
359
Налево (нем.).
– Ева так и ушла, прижимая к себе своего Мишу и свою флейту, – сказала мне Софи, заканчивая рассказ. – И многие годы потом я не могла слышать этих двух слов и не могла произносить их ни на одном языке.
С тех пор как Софи поведала мне все это, я часто размышлял над феноменом, который представлял собою доктор Йеманд фон Ниманд. Это был по меньше мере фанатик, человек спортивного интереса: конечно же, то, к чему он принудил Софи, не могло значиться ни в каких правилах эсэсовцев. Изумление мальчишки-роттенфюрера говорило об этом. Должно быть, доктор долго ждал появления такой Софи с детьми в надежде осуществить свою гениальную затею. И мне думается, в глубине своей жалкой душонки он отчаянно жаждал заставить Софи или кого-то вроде нее – какого-нибудь христианина с нежной, легкоранимой душой – совершить грех, которому нет прощения. В этом страстном желании заставить кого-то совершить такой ужасный грех и состоит, по-моему, исключительность, пожалуй, даже уникальность доктора – то, что выделяет его среди прочих автоматов-эсэсовцев: плохой он был человек или хороший, но он обладал потенциальной способностью творить добро, как и зло, и двигала им религиозность.
Почему я называю это религиозностью? Возможно, потому, что он с таким вниманием отнесся к словам Софи о том, что она – верующая. Но не рискну пойти в своих утверждениях дальше, из-за одного штриха, который немного позже добавила к своему рассказу Софи. Она сказала, что в смутные дни, последовавшие за ее прибытием в лагерь, она находилась в таком шоке – была настолько покалечена тем, что произошло на платформе, и последующим уводом Яна в Детский лагерь, – что с трудом сохраняла разум. И тем не менее однажды в бараке до ее сознания дошел разговор между двумя поступившими к ним немецкими еврейками, которым каким-то образом удалось пройти селекцию и выжить. По их описанию ясно было, что доктор, о котором они говорили – благодаря кому остались живы, – был тем же человеком, что отправил Еву в газовую камеру. Софи особенно четко запомнилось следующее: одна из женщин была из той части Берлина, которая называется Шарлоттенбург, и она сказала, что с юности хорошо помнит доктора. Он не узнал ее на платформе. А она не настолько была с ним знакома, хоть они и жили по-соседству. И она вспомнила о двух вещах – помимо его поразительно красивой внешности, – двух вещах, которые почему-то сохранились у нее в памяти: доктор был исправным богомольцем и в свое время собирался стать священником. Но корыстолюбивый папаша заставил его заняться медициной.
И другие воспоминания Софи указывают на то, что доктор производил впечатление человека верующего. Или по крайней мере несостоявшегося верующего, жаждущего искупления, стремящегося вернуть себе веру. Намекает на это, к примеру, его пьянство. На основании сохранившихся архивов можно сделать вывод, что офицеры-эсэсовцы, включая врачей, при исполнении своих обязанностей держались с поистине монашеской строгостью – отличались трезвостью и твердо следовали правилам. Работа же палачей на наиболее примитивном уровне – главным образом возле крематориев – побуждала употреблять большое количество спиртного, и этим кровавым делом обычно занимались простые солдаты, которым разрешалось (а часто они просто не могли без этого обойтись) напиваться до одурения, когда они были в деле. Офицеров-эсэсовцев избавляли от этих обязанностей – от них, как и от офицеров всех других родов войск, требовалось достойное поведение, особенно при исполнении служебных обязанностей. Как же в таком случае Софи могла встретить такого доктора, как Йеманд фон Ниманд, находившегося в состоянии прострации, настолько пьяного, что глаза у него смотрели в разные стороны, и настолько неаккуратного, что на отворотах его мундира виднелись жирные рисинки от, по всей вероятности, долгого и обильно политого вином застолья? Ведь для доктора находиться в таком состоянии было крайне опасно.