Выпашь
Шрифт:
По воскресеньям Таня ходила в село. Она возвращалась к вечеру и рассказывала новости. Безотрадные то были новости. «Большаки» воюют с кем-то… А в сельском совете засели все пришлые жиды, а свой один, да и тот Андрон-дурачок.
— Таково-то, барыня, смешно… Андрон заместо волостного писаря… А он и не грамотный… И, сказывают, кадеты на Дону собираются.
И не могла Таня объяснить Валентине Петровне, какие это были кадеты, те ли, что учатся, или те, что других учат…
Надо было ужасаться такой жизни. Да отчего ужасаться? Разве не было это то самое знаменитое опрощение, которое проповедовал граф Толстой —
Лесной их поселок замкнулся, как улитка в раковине. Да не было ли это к лучшему?
По вечерам дедушка с бабушкой полягут спать, а Таня сядет у коптящей лампочки и сучит какую-то пряжу, а сама поет. И недурно поет, но от ее пения черная тоска заливает сердце Валентины Петровны. Откуда приносит такие страшные песни Таня?.. … " — Купите бублички-и, Гоните рублички-и.
Горячи бублички-и,Вас угощу-у!..И в ночь ненастнуюМеня несчастную,Торговку частную,Ты пожалей!.."Валентина Петровна лежала на постели — и хотела, не хотела, а слушала это пение.
Она точно видела жуткую ненастную московскую или петербургскую ночь. Ей казалось, что это она стоит где-то на площади, притаившись у каменного забора, и мимо идут и идут злые, равнодушные люди, а у ней связка бубликов и это она так заунывно и протяжно поет, зазывая покупателей и все время боясь, что ее увидит «мильтон», ее заберут и посадят за запрещенную торговлю, или красноармеец, шутки ради, выстрелит ей в живот… А она, вот совсем так, как сейчас Таня, поет:
"Купите бублички-и,Гоните рублички-и…Вся печальная советская жизнь отразилась в этой песне с жалобно просящим ее напевом, с печальными словами: "Ты пожалей"!.. Ты пожалей!.. В этом был весь ужас этой страшной жизни, что тут никто не знал жалости.
Таня давно перестала петь. Она погасила лампу и улеглась спать. В комнате был тихий свет от лампадки и в окно светила луна. Валентина Петровна никак не могла уснуть. Она смотрела на Таню. Лицо Тани было во сне совсем белым и нос стал как-то длиннее, и лежала она точно покойница. И надоедливо, куда хуже, чем лягушки в Манчжурии, в ушах Валентины Петровны звучал, звучал и звучал назойливый, скучный и печальный напев:
"Купите бублички-и,Гоните рублички-и"…ХХХ
Как-то спросила в такую безсонную ночь, когда и Таня проснулась, Валентина Петровна:
— Таня, почему ваш дедушка нас приютил? Вот что я хотела тебя спросить, Таня?
— Только и всего-то заботы у вас, барыня. Есть от чего и не спать?
— А если это мучит меня?
— Да вы сами его и спросите? Он вам и разъяснит.
Таня повернулась лицом к стенке и тихо стала сопеть. Заснула опять. Ну да, она намаялась за день, устала.
Спросить самого
Тогда в их поселке шутили, что, как совсем не стало лошадей, то придет время пахать — и придется баб в плуги запрягать. И говорила тогда, шутя, конечно, Таня: "Вот прикажет Парамон Кондратьевич, и вам, барыня, в корню, а мы с баушкой на пристяжках пахать пойдем". И думала теперь Валентина Петровна: — "а, ведь, прикажет Парамон Кондратьевич, скажет: — "а ну, запрягайся-ка барыня, в плуг", и запрягусь!.. Его нельзя ослушаться, как нельзя ослушаться бога Чен-ши-мяо… В нем народ… А народ, это что-то страшнее самого страшного бога".
И, когда, как это часто бывало, вечером, Парамон Кондратьевич засветил восковую свечу и достал с комода большую книгу «апостол», положил ее на стол и заскорузлым бурым пальцем поманил Валентину Петровну, чтобы она почитала вслух, у Валентины Петровны сильно забилось сердце. Парамон Кондратьевич сам без очков не мог читать, а очки, еще тогда, когда через их поселок проходили красноармейцы, у него отобрали ради издевки и раздавили каблуком о камень. С тех пор, почти каждый вечер Парамон Кондратьевич манил пальцем Валентину Петровну и давал ей читать из Писания, что укажет.
Парамон Кондратьевич показал Валентине Петровне сесть против него на лавке и стал отстегивать медные застежки тяжелой книги.
Валентина Петровна смотрела ему в глаза и думала: когда она смотрела в глаза своей собаки Ди-ди, в ее черные блестящие бриллиантики, она видела в них ее собачью думу и часто, казалось ей, она понимала эту думу и угадывала желания собаки. Она смотрела так же в выцветшие бледно-серые глаза Парамона Кондратьевича и не могла ничего ни угадать, ни прочитать в них. В них была какая-то отреченность от земли. В них было и что-то благостное и в то же время будто и насмешливое, в них была молитвенная устремленность к небу и вместе с тем и неодолимая жестокость, и вера была в них — и пытливое, испытующее Бога неверие.
Страшны были глаза и манили на откровенный разговор, на исповедь.
— Дедушка, — несмело сказала Валентина Петровна.
— Что, боярыня?
Парамон Кондратьевич ее все «боярыней» называл, и в этом слове была ласковая насмешливость и будто подчеркнутое уважение…
— Что хотела я вас спросить… Почему вы нас с Таней приютили и устроили и кормите и поите вот уже сколько времени? Придут большевики, они вас за это не пощадят.
Парамон Кондратьевич ничего не ответил. Он смотрел несколько мгновений в глаза Валентине Петровне, и была в его глазах будто насмешка и сожаление. Потом он опустил глаза в книгу и, не видя букв, стал листать ее. Было похоже, что он и, не читая, знал, какое место ему нужно. Он отлистал несколько тяжелых замусоленных страниц и показал черным заскорузлым пальцем, где надо читать.