Вышел месяц из тумана
Шрифт:
До отъезда еще было целых полдня и вся ночь, и кровать без постели — белье унесли, спи как хочешь. Туалет под амбарным замком — и мочись куда хочешь, хоть в этот вонючий матрас — он привычный. В общем, я попросилась пописать к блондинке.
Я по розовым брюкам ее поняла и по кольцам, нанизанным пирамидкой, что мадам занимает как минимум полулюкс.
Люкс! Единственный на этаже! С душем, ковриком и туалетной бумагой! Я размякла. А тут еще куры, пускай на газетке засаленной, но зато ведь с кагором. Я случайных людей не люблю, но есть типы, которые больше, чем люди, которые именно типы, в которых все так густопсово! И тогда я смотрю их, как фильм, — понимаешь, не соприкасаясь.
— Ешь давай, прямо больно глядеть! Слышь, подруга, ты дрожжи
Я уже захмелела, когда он вошел в этих красных дурацких трусах, и мне стало смешно — поначалу ни от чего, а потом оттого, как Алена кричит: «Нервомот! Сатана! — по слогам и от деланной ярости косорото. — Я приехала нервы сюда успокоить. Что ты морду воротишь?» — И вдруг подбежала и стала хлестать его по щекам, по спине. Что меня поразило — что он даже не пикнул, просто впился в ее запястья, усадил на диван, чмокнул в щечку, в другую, взял рубаху и джинсы и отправился в спальню. А потом, когда вышел одетым — я уже не смеялась, конечно, но он помнил мой смех — и кадык у него, будто это был нож, чуть его не вспорол изнутри. Я решила налить и ему, оглянулась, а его след простыл. Я — за ним, в коридор, со стаканом в руке. Тут смотрю — Берта Марковна.
— На огонек? — говорю.
— Ой, нет, деточка, на унитаз! — и по выходе: — Это счастье мое, что вы здесь, что вы есть. Дай, Алена, вам Бог человека хорошего встретить!
А затем был девичник. Берта Марковна жаловалась на боли в суставах, ишемическую болезнь и на камень, по-моему, в почке. Она тоже устала быть телом. Впрочем, нет. Это тело устало быть ею. Тело ей диктовало, что ощущать и чем жить в каждый миг. Понимаешь, в чем разница? Тело было огромней ее, и она уже не пыталась себя отыскать в его дряблых, растекшихся закоулках. Я же тем и жива, что я — не оно.
(Ты мне скажешь, конечно, что это — период или трудности роста. Нет! Душа не растет. Я скажу тебе больше: начиная с рождения, душа день за днем отлипает от тела. Отделяется, да! Неужели неясно, что смерть — только энный шажок на этом пути?)
Дамы бурно общались, не слыша друг друга. Я смотрела в окошко на скудный наш парк о трех клумбах, двух ветлах и четырех тополях, похожих на кипарисы. Я ждала Пал Сергеича. И чем ближе был вечер, тем безобразней ждала. А потом я нашла в рюкзаке — мне Алена велела найти анальгин — тоже, можно сказать, обезболивающее средство. Я тетрадку нашла. Он в ней делал тригонометрию, а с другой стороны рисовал. Например: райский сад, древо, змий, очень толстая и весьма откровенная Ева, очень плотный, с крупным членом Адам, — нагота не постыдна, он фиговыми листьями им прикрыл только рты. Им и змию, ты понимаешь? И еще был рисунок: путник, посох, дырявая ряса до пят, ровный нос, а под ним — третий глаз — не во лбу, не на темени, а — вместо рта. И внизу была надпись «Андрей Рублев».
Тут кагор ни при чем, застучало в висках оттого, что какой-то там шкет болен тем же, чем я. Нет, не болен и даже не мучим — одержим — и при этом спокоен, потому что он знает такое!.. Я решила его отыскать и спросить. Но пока я слонялась по холлам, по окрестным кустам и по пляжам, прилегающим к нашему, я сама поняла, что он хочет сказать.
Выла кошка, сзывая котов, и валялась в песке, и лизала про-не-жность — это Павел Сергеич придумал такой каламбур, мне он дико понравился… Да. А теперь слово нежность до старости будет озноб вызывать! Потому что слова и тела, как котлеты и мухи, должны быть отдельно.
Я нашла его у магазина. Он
А потом я подумала, что последний закат есть последний закат. Пусть без солнца, пусть лавой в разломах туч.
Шторм стихал. Море пятилось, как осьминог, исчезающий в выхлопах сизых чернил. Среди вороха дохлых медуз я искала хотя бы условно живых и швыряла их в воду. До разъезда это делали дети и — с восторгом. Мне же было гадливо, а в потемках и страшно наступить и упасть в это жалящее желе. Страх, наверное, возбуждает? Потому что, найдя на песке одежду — чьи-то джинсы и майку, всю в потных разводах, — я по запаху угадала… Майка пахла полынью и псом. Мне понравилось, знаешь? Алена сказала: только женщину-рафинэ возбуждает один аромат — без всего. Как ты думаешь, это правда? И еще я хотела спросить… ну, неважно.
Он вышел из моря и пошел за одежкой. И, конечно, опешил, увидев меня. И на полпути замер. Я сказала: «Ни слова, ни полслова! — и палец к губам поднесла. — Это ты меня научил». И к его губам тоже прикоснулась своим указательным пальцем. Он от этого вздрогнул. А я стала просоленной майкой его растирать — плечи, грудь. Вдруг он майку свою как рванет. Отбежал и стоит. Я опять подошла и с себя водолазку стянула, говорю: «Ты же мокрый, замерзнешь!» — и снова его натирать. Я осталась в одних только джинсах. И вот это-то все изменило. Он решил, что теперь ему можно — сразу все! Я, как дура, подставила губы, я ждала поцелуя. А бедром, как учил Пал Сергеич… Потому что я знаю, что у нормальных людей это ведь постепенно бывает. Ну а этот, как чемодан с верхней полки, рухнул — я-то думала, мы добредем до беседки. Хорошо, хоть стемнело настолько — ну почти что ни зги. Брюки рвет, плавки рвет. Я кричу ему: «Больно! Мне же больно, кретин!» — нет, воткнул его все-таки, взвизгнул, дернулся и затих. Я от злости его укусила в плечо — мне казалось, что чуть не до крови. А ему это был комариный укус. И он тоже меня стал кусать, идиот. Ну покусывать — насмотрелся порнухи! Дальше — больше. Вдруг слышу — гитара, ржачка рыл в пятнадцать — короче, контора идет. В ваше время, по-моему, это шоблой именовалось. Представляешь? Я водолазку нашла, а где джинсы, не знаю. До сих пор как представлю, что быть-то могло…
Хорошо тебе, Танечка, с восемнадцати лет за единственным мужем целомудренной быть! Он тебе изменяет, а ты ему нет, потому что «у них, мужиков, это все по-другому, ты, Юльчонок, чуть-чуть подрасти, а потом уж суди и ряди!» Ай, как складно — по форме, но не по сути! Ты, сестренка, из тела себе сотворила кумира. А его надо всячески унижать, презирать, притеснять — правда, слабо похоже на средневековье? Впрочем, там его тоже теснили. Но теснили, стесняясь. А вот я от него отвалилась, отпала, мы с ним врозь — неужели неясно? Я всю жизнь была врозь с целым миром, а теперь буду врозь исключительно с ним. Если бы так! О, тогда бы все-все-все, даже жертва, принесенная в виде зубов, — и она бы была ненапрасной.