Высщей категории трудности
Шрифт:
Конечно, Толя переживал свое «снегопадение» до вечера. Он всегда долго переживает свои ляпы. Сначала удивляется («Как это могло случиться? Ведь я хотел, как лучше!»), а потом от огорчения не может найти себе места, перед всеми извиняется, и под конец все начинают шарахаться от его извинений. Смех и горе.
Вчера я так устала, что не было сил писать дневник. Написала пару строк и завалилась спать».
День шестой нашего славного похода.
Идем на лыжах третьи сутки то по берегу, то по реке. На берегу глубокий снег, от которого лыжные
Шли, шли, и вдруг впереди раздался треск, зловещее шуршание и испуганный крик.
Направляющим шел Постырь. Еще минуту назад он поглядывал на всех героем: «Кто не верит, что я везучий? Какую я вам торю лыжню, а вы — ноль внимания!»
Теперь он лежал на боку и вопил:
— Тащите! Вода!
Едва его оттащили в сторону, как продавленный снег почернел от воды. Продух.
И снова завал. Не обойти, не пройти. Отовсюду торчат измочаленные сучья, какой — то сушняк вперемешку с комьями красноватой глины и черными корявыми корнями, а сверху полуметровый слой снега.
Я попытался взобраться, но тут же моя правая лыжа уехала в глубь завала. Меня вытащили, и всем пришлось снова выбираться на берег.
Везет мне!!!
А потом улыбнулась удача. На берегу Точи мы наткнулись на еле заметный след. Вадим измерил пальцами ширину и заявил, что это охотник — манси. Они все ходят на широких лыжах, подбитых оленьим мехом.
Тропа вела в чащу, петляла, извивалась. Направляющий все время сверялся по компасу, ругался, но уйти с тропы в сторону было невозможно. Вокруг стояла такая плотная угрюмая тайга, что даже Норкин не предлагал идти «на таран».
Километра через три тропа вырвалась на поляну. Посреди поляны — сосна. Под ней с десяток бревен, аккуратно сложенных друг на друга. Удивительно: в такой глуши — и вдруг спиленные человеком деревья. Здесь были люди… Это звучит почти смешно. Мы уже, кажется, забыли, как выглядят они, эти обыкновенные люди, не туристы. Мы окружили сосну. С двух сторон сосны — свежие затеей. А на белой древесине какие — то странные значки. Три косые черточки сверху вниз, поперечная и снова две продольные. А еще ниже — три длинные вертикальные черты.
— Вот тебе номер! — изумилась Люсия. — Письмена!
Вадим аккуратно перерисовал письмена в блокнот, а Коля сфотографировал.
Потом нам часто стали попадаться вдоль охотничьей тропки белые затеей, а на них черточки, точки. Какой — то охотник шел по лесу и рассказывал, что он видел, какого зверя подстрелил. А может, это и не дорожный рассказ, а заметки лесорубов?
Остановились, когда солнце утонуло в сизой дымке. Палатку растянули между двух берез на небольшом «пятачке» у излучины Точи. Сверху по долине дул жгучий ветер, но здесь было затишье, синие сумерки и недовольный ропот
Рюкзаки разобрали, одеяла, теплые вещи, продукты сложили в палатке, лыжи и палки составили в «козлы».
Глеб с Вадимом хорошо потрудились над костром. Откопали яму, натаскали сушняка — костер получился большой, жаркий. Вася Постырь, когда костер немного прогорел и на земле накопилось достаточно углей, подложил сухих поленьев, сложив их «колодцем», навалил еловых лап, поверху расстелил свою истерзанную телогрейку и растянулся на ней во весь рост. Через минуту от костра уже доносилось ритмичное посвистывание, а еще через минуту в воздухе запахло паленым.
Запах тлеющей ваты достиг обоняния Норкина, он вскочил и завопил;
— Горим! Пожар!
Горел, конечно, Постырь. Он печально повертел телогрейку, вернее, остатки от нее и отодрал обгоревший рукав. Подошел Вадим, почмокал губами, покачал головой («Ай, ай, какой случай!») и натянул остатки телогрейки поверх штормовки.
— Хорош! — рассмеялась Люсия.
На телогрейке не было воротника, куска левой полы и вообще проще было пересчитать, что на ней осталось.
— Выбросим? — спросил с сочувствием Глеб.
— Ни — ни! — запротестовал Постырь. — Реликвия!
Стемнело, лес еще плотнее обступил «пятачок», по черному небу проносятся рваные облака, напоминающие тени.
Сейчас Люсия священнодействует у костра. Норкин от нетерпения фыркает и грызет сухари, Глеб нарезает аккуратными кружками колбасу и дарит солнечные улыбки Васенке. А та все пишет и пишет. Ей бы быть вундервундом, а не мне».
А. Б.
«…Я люблю сидеть у костра. Огонь, как живое существо. И вообще, если бы не было костров, если бы не было этих таинственных сумерек и пляшущих языков пламени, я вряд ли бы стала туристкой.
— Стала бы, — говорит кто — то сзади.
Что? Я заговорила вслух? Какой ужас! Слава богу, что слушал Глеб.
— Глеб! И тебе не стыдно подслушивать?
— Чуть — чуть.
— Я очень устала. Но мне хорошо.
— А почему тебе хорошо? — спрашивает Глеб вполголоса.
— Не знаю, Глеб.
Глеб усмехается и незаметно трогает мои волосы.
— Мама любит вывешивать белье в солнечные морозные дни. Чтоб белье проморозилось, продулось ветром и высушилось.
— И тебя тоже проморозило, продуло и прогрело?
— Ага. Знаешь, как меня продуло?
— А ты знаешь, что сейчас задымишь от костра?
Я поворачиваюсь. Прямо передо мной рвутся вверх языки пламени, потрескивают поленья, булькает чудо — гуляш «а — ля Броня». А над всем этим Люська с дымящейся ложкой. Не вытерпела, пробует, обжигается и ехидничает:
— Уединились, голубки…
— А вот и уединились!
Я, видно, краснею от своей храбрости, потому что Люська от изумления выгибает брови дугой и давится горячим гуляшом.
Глеб садится рядом. Он ест аккуратно, не спеша. Ни крошки не уронит на снег. Точный, аккуратный педант. А я его люблю. За что, спрашивается?