Взгляд монстра
Шрифт:
Стала у него хата с краю. И с краю, причем, – у моря.
Доставшаяся живописцу изба отличалась весьма от прочих. У трех ее бревенчатых стен шла терраса, в то море и выступающая. Северная из них смонтирована была на сваях и под окном, открытым в бесконечный простор, свободно и своенравно гуляли волны.
Старейшины селения говорили: строению-то сему не менее трех веков! Бывало, дом подгнивал и начинал крениться, но подновляли и восстанавливали таким в точности, коим себя знал раньше. И связано было рачение оное с поверием удивительным: покуда обиталище это не стало
Старейшина затем подробно описывал, потряхивая бородкою над стаканом с мутным напитком, как именно совершал шаман сей служение причудливое свое. Во всякое полнолуние непременно «власть» (они тут его так звали) выходил на мостки, дом этот окружавшие с трех сторон… и – пел, пел, растягивая невнятные заунывные словеса, дрожащие простирая руки свои навстречу светилу ночи… Как будто бы ожидая от него знака или же известного ему часа в день тот. И вдруг, дождавшись, неуловимым движением опускал шаман в море таинственную лодейку с яствами – подношение богам волн…
И точно так живописец, наследовавший на время здание, полюбил мостки. Он появлялся на них не только лишь в полнолуние – каждую почти ночь.
А иногда и светлое время суток видело Велимира, замершего, облокотившись на серебристо-белесый от вековечных брызг поручень. Художник завороженно вглядывался в быстротекучие бело-серые небеса или просто вдаль, где сомкнуты были Создателем это небо и это море…
И говорили о нем тогда: волны слушает!
И верно, Велимир слушал их: как разбиваются стеклянные громады о сваи под ногами его: вздох-плеск… и тихий приглушенный возвратный удар в настил. И рокот по сторонам, с которым нескончаемая чреда пенящихся холмов обрушивается на отрешенный камень…
И мнилось вероятно художнику: это проклинает океан сушу глухим исконным своим заклятием, не умолкающим ни на миг…
Новое место жительства изменило некоторые обыкновения Велимира. Прежде ему нередко случалось проснуться поздно, притом и с головной болью. Похмелье: любишь кататься – … Но здесь опьянял художника самый воздух своей хрустальною чистотой, и дополнительных средств для приманивания музы до кисти ему не требовалось. Поэтому тут вскоре у Велимира вошло в обычай вставать до солнца. И встретить его восход, совершая утреннюю прогулку.
Поселок был расположен у одного из концов дуги, по коей неугомонное море вдавалось в берег. И нравилось художнику обходить залив, покуда медленно истончались и без того тут легкие предрассветные сумерки.
Он видел что-то свое, неспешно ступая рядом с полоской пены… Рассеяно наблюдая, как утренняя волна причесывает причастием океану береговую гальку…
Особенно приглянулась художнику одна закрытая маленькая лагуна. Под скалами и почти как около его дома. Там именно полюбил Велимир ожидать восход, присев на выступающий в пенящуюся воду лобастый камень.
И сделалось предрассветное бдение там неизменным обыкновением у него. Только в особо ветреный или дождливый день оставлял живописец без общества своего это место.
2
И
Однако в дружбе прельщало художника не совпаденье характеров. Он не особенно разбирался в людях и знал за собою это как недостаток, да только извинять его привык тем, что «я ведь не портретист»!
А был он вместе с тем натура открытая. (Нередкое сочетание, между прочим.) Сиречь ощущал потребность в наличии созерцателя некоего душевных своих движений.
А выражались у него таковые, как правило, в перемещениях кисти его по загрунтованному холсту, при коих противопоказано соприсутствующему произносить что-либо, что называется, под руку. И здесь-то немногословие Альфия (пока трезвый) оказывалось уместней некуда! Сходило за глубину понимания маслянокрасочных откровений. А то и за безмолвный восторг!
Ценил и преподаватель математики общество Велимира, которого искал сам. Внимание и доверие со стороны состоявшегося деятеля искусства льстило самолюбию Альфия, хоть он едва ли бы в том признался и самому себе!
Учитель не упускал случая, чтоб их увидели вместе. К примеру, он при любой возможности приглашал Велимира посетить Большой Дом.
Так местные прозвали избу, которая служила в глуши подобием толи кабака, толи бара. Она и правда превосходила размерами остальные наличествующие в поселке домики.
Большой не имел постоянного статуса питейного заведения, но приобретал таковой немедленно, как только винтокрылый снабженец подбрасывал соответствующий товар.
Меню сей неприхотливой рюмочной «разнообразным» оказывалось настолько, что не водилось за стойкой Большого иных напитков, чем красное столовое ординарное или водка. Но даже и эти два обнаруживались, как правило, только порознь.
Поэтому в обиходе поселка установились особые выражения, загадочные для редких заезжих странников. «Ого! А в Большом-то нынче белые дни!» Ну или: «в Большом дни красные».
Вот красные-то устраивали особенно Велимира и нового его друга. (Хотя согласились б они по крайности на любой «цвет времени», только бы вообще имело оно его!) Учитель и художник ценили по достоинству сухое вино – напиток, способствующий глубокой и зоркой беседе душ. И допускали употребление более крепкого исключительно за неимением лучшего.
Беседовали о чем? В основном о том же, что составляло неизбывный предмет дискуссий интеллигенции того времени. (Не всякой, разумеется, а «гнилой», ну или как стали мягче печатать о ней «рефлексирующей» в безальтернативной советской прессе, ну то есть, коли перевести с позабытого теперь казенного языка – думающей интеллигенции.)