Взорванная тишина. Иду наперехват. Трое суток норд-оста. И сегодня стреляют.
Шрифт:
— Остальное сообразишь. Хорошо служить — значит уметь рисковать, брать на себя ответственность. А? Чьи это слова? Не твои ли? Вот и действуй. Докладывай обстановку…
Минуту Грач стоит у телефона, покачивая в руке трубку, словно прикидывая ее на вес. И вдруг быстро поворачивается к дежурному.
— Собрать сельчан! Мужиков…
Первым приходит дед Иван.
— Это что же получается? — с порога начинает он. — Газетки читаю, радиву когда слушаю. Воюют себе где-то за морями, повоевывают, нас не трогают. И вот на тебе, людей поубивали.
Грач молчит. С неожиданной для себя нежной и горькой печалью он вдруг вспоминает оставленную дома жену. Торопливо идет через двор, распахивает дверь и видит жену сидящей на койке, на жестком казенном одеяле.
— Ты так и сидела все время?
Маша кивает, шмыгает носом, словно ребенок. Из-под сжатых ресниц бегут частые мелкие слезинки.
— Ты плачешь! — ужасается Грач, в неистовой нежности прижимая ее голову к своей пропыленной гимнастерке.
— Нет… Что ты… выдумал…
— Все образуется, все будет хорошо, — утешает он, и сам не верит в свои слова.
— Ты был там?
— Где же мне быть?
Она снова всхлипывает, вздыхает глубоко и судорожно, расслабленно, но решительно отстраняется.
— Ты вот что, дай-ка мне санитарную сумку. — Она берет его руки, прижимает к груди, говорит медленно и весомо, как мать ребенку: — Я ведь тоже читала про жен пограничников. Я ведь знаю, что они должны делать в такую минуту. И я не боюсь. Если все кончилось, то чего мне бояться? Если же все только начинается, то имею ли я право на боязнь?
Грачу еще не приходилось слышать от нее такой бесстрашной рассудительности. Он думает о том, что вообще не знает свою жену, и с изумлением и восторгом глядит в ее серые глаза, вдруг ставшие такими строгими.
— Маша моя! Неужели ты — самая настоящая?!
Он пропускает ее в белый солнечный прямоугольник двери, выходит следом. Возле заставы уже сидят человек пятнадцать рыбаков. Грача удивляет и радует такая оперативность: прежде, чтобы собрать людей, требовались часы.
— Что скажешь, лейтенант?
— Соседи сегодня трижды пытались высадиться на наш берег. Не исключено, что еще полезут.
Из табачного облачка слышится удивленный смешок:
— Никак, воевать с нами вздумали?
И сникает, тонет в общем молчании. За рекой короткими всплесками татакает пулемет. Солнце жжет во всю силу, выкатываясь в зенит.
Грач оглядывает молчаливо покуривающих рыбаков, говорит сухо:
— Нам потребуется ваша помощь…
И умолкает, увидев у блиндажа дежурного по заставе.
— Товарищ лейтенант, срочно к телефону!
Он нетерпеливо хватает трубку, слышит раздраженный голос Голованова:
— Дежурный! Куда ты пропал? Передай начальнику, пусть включит радио. Срочно включайте Москву!
— Понял! — кричит Грач. — Что еще?
— Москву слушайте!
Он вбегает в канцелярию, торопливо крутит ручки своего старенького приемника. В угасающем мерцании звуков ловит строгий размеренный голос:
— Граждане и гражданки Советского
— Германские?! — ахают рыбаки.
— …Советским правительством дан нашим войскам приказ отбить разбойничье нападение и изгнать германские войска с территории нашей Родины… Сокрушительный удар агрессору… Наше дело правое. Враг будет разбит.
Казалось, что это не все, что радио сообщит еще что-то важное. Но после минутной паузы из приемника вырывается громкая музыка.
Грач резко убавляет звук, строго говорит в окно:
— Не прошу — приказываю: сбор через полчаса! Одеться, как на ночную рыбалку!
Рыбаки расходятся медленно, словно ждут еще каких-то важнейших указаний. Последней мелькает в окне борода деда Ивана. Он глядит на приемник, потом на начальника заставы и говорит утешающе, обращаясь неожиданно по отчеству:
— Не горюй, Васильич. Наше дело правое, хоть мы и на левом берегу.
Грач глядит в опустевшее окно на белую мазанку за зеленью вишен и снова думает о жене, оставшейся дома. К мазанке ведет желтая, посыпанная песком дорожка, чистая и ясная, как луч луны на ночной глади Дуная.
Вдруг на этой дорожке, как раз посередине, вспыхивает ослепительно и темным кустом стремительно вырастает взрыв. Звенят разбитые стекла. Упругой волной Грача толкает в грудь. Он выскакивает на крыльцо, видит на другом конце дорожки бегущую навстречу Машу и за ней, за ее спиной, раскалывающийся дом с белыми ослепительно сияющими окнами. Маша пробегает еще несколько шагов и падает, будто споткнувшись.
Все это происходит так быстро, что Грач не сразу осознает холодный ужас беды. Словно все это — кино, где трагедии условны, где переживания, прежде чем задеть болью, должны осмысливаться. Он еще не привык к неожиданности трагичного. Все это было впереди — привыкание к отчаянию бессилия, к неистовству мгновенной, как огонь, ненависти и к холодному спокойствию, тому самому, что, как защитная реакция, приходит на войне к людям, вынужденным свыкаться с обыденностью смертей.
Маша лежит лицом вниз, и на ее белой кофте растекается алое пятно. Грач берет ее на руки, осторожно ступая, несет к заставе. Краем глаза видит загоревшуюся конюшню, часового с винтовкой наперевес рядом с толпой пленных. Пленные жмутся друг к другу, кротко, из-под бровей взглядывают на лейтенанта. Но у Грача еще нет злости, а только недоумение и обида в душе. Он проходит мимо, никак не отреагировав на эту близость и доступность врагов.
Маша открывает глаза, когда пограничник Карпухин, выполняющий на заставе обязанности санитара, отчаянно краснея и отворачиваясь от обнаженной груди, начинает перевязывать. Она слабо отталкивает руку с бинтом и, увидев напряженное лицо мужа, успокаивающе улыбается ему одними глазами. Грач берет бинт, сам подсовывает его под тяжелое неподатливое плечо.