Взрыв
Шрифт:
Филимонов очень не любил работать на оживленных улицах. Находится множество советчиков, крупных «знатоков» строительного дела! Их томят, обуревают неслыханные, гениальные идеи. И вот они снисходят к простым смертным, делятся с ними своими ценными мыслями и бывают чрезвычайно возмущены, когда неблагодарные невежды-строители идеи эти отвергают.
Идет такой эксперт-самородок в гастроном за докторской колбасой, видит зорким оком своим, что экскаватор явно копает не в ту сторону, трубу укладывают не тем концом, начальство вообще бог знает чем занимается, и, разумеется,
Возвращается он в твердой уверенности, что теперь-то, благодаря его советам, мир стал правильным и голубым, и вдруг — о ужас! — видит, что все по-прежнему.
Вот тут-то бескорыстного помощника и начинает забирать по-всякому — в зависимости от темперамента, словарного запаса и возможностей голосовых связок.
Филимонов помнил один случай, когда вполне гуманитарного вида, кабинетный, не первой молодости и отнюдь не богатырского сложения человек пришел в такую ярость, что в азарте сиганул в выходном лучшем своем костюме с бровки траншеи на дно, вырвал у старейшего землекопа управления Байрашитова лопату и стал учить его, как надо копать.
А все потому, что скромнейший и деликатнейший человек Байрашитов принимал все советы молча и делал по-своему.
Вот что такое работать на улице.
И еще, разумеется, любопытные мальчишки собираются со всех окрестностей, глазеют на зубастый, рыкающий, скрежещущий экскаватор, отколупывают от буртов битума кусочки, жуют их. Крутятся под ногами, суют свой нос куда не следует — того и гляди, кто-нибудь из этой любопытствующей публики сверзится в траншею или попадет под колеса самосвала.
Гонял их Филимонов нещадно.
А Санька не гонял.
Советы взрослых зевак, правда, и его раздражали, но мальчишек он любил, и вообще любил работать на улице.
Ему нравились и открытость, мощь их работы, и внимание мальчишек, и уличная суета, и дребезжание трамваев, грохот, шум.
Санька говорил Филимонову:
— Ну что ты ребятню-то гоняешь, Серега? Пусть глядят, пусть удивляются машинной силе, тяжелой работе. Пусть видят, как люди трудятся, хлеб зарабатывают. Ничему плохому они у нас не научатся. Ты же знаешь — любой, самый отъявленный матерщинник язык прикусывает, когда ребятенки рядом.
— Ишь ты! Значит, Балашов добрый, детей любит, а Серега прям-таки Карабас-Барабас! Ишь, защитничек! А если кто-нибудь шею себе свернет, знаешь, кому отвечать? Тебе и отвечать. Тебе тут за все отвечать! Ты тут царь, бог и воинский начальник. А этим огольцам только дай волю, они любой экскаватор по шайбочкам развинтят, им интересно, что там внутри делается.
— А тебе уже неинтересно? Ты что, не помнишь, как сам такой был? Я-то еще помню... Эх, времечко было! А шею, что ж... не обязательно ее сворачивать, пусть глядят.
— А Митьку своего ты бы пустил тут шастать?
— А как же! Он у меня строителем будет. Ты и гоняешь их потому, что у тебя дочка. Не понимаешь ты, Серега, отважной пацанячьей души, ничего тебе больше развинтить не хочется, стареешь, брат!
Филимонов
— Ты у нас зато совсем еще дите. Все тебе хаханьки. Я тебе к празднику конструктор игрушечный куплю — во радости-то будет! Эх, жалею — не успел сфотографировать, когда ты по раскаленному железу ездил!
— Ах так! А ну стоять смирно, когда разговариваешь с командиром производства! Р-распустились, канальи! Я вас приструню! Вы у меня по шпагату ходить станете!
— Ваше благородие, не губите! Дети малы по лавкам сидят, плачут! Я исправлюсь!
— Ну то-то же!
Это была у Филимонова с Санькой давнишняя игра. Санька изображал дубоватого солдафона-начальника, а Серега хитрого, себе на уме, мужичка-новобранца, эдакого Швейка.
Однажды они увлеклись лицедейством и не заметили, как к ним подошли два профсоюзных деятеля из треста, которые объезжали прорабки с инспекцией на предмет бытовых условий рабочих, наличия аптечки, рукомойников, полотенец и прочего.
Инспектора с изумлением слушали несколько минут, как прораб распекает совсем забитого, униженного бригадира, а Филимонов, как нарочно, только выбрался из гидрокостюма, влезая в холодное, сырое нутро которого надевал обычно на себя всякую рвань, и возмутились.
Особенно один, старичок, пенсионер-общественник. Тот прямо-таки зашелся от негодования и явной возможности кого-нибудь разоблачить.
— Это вам, молодой человек, не старое царское время, это вам не частная капиталистическая лавочка, — кричал он, — совсем, я гляжу, парня замордовали — ишь как спину-то гнет, в лохмотьях ходит, благородием называет! А ты, чудак, ненормальный, что ли? Где живешь, не знаешь? Ты не робей, — учил он Филимонова, — ничего он тебе сделать не сможет. Сразу к парторгу беги или в постройком, к общественности, ежели снова мучить станет. Не для того мы власть нашу народную устанавливали, чтоб такие... такие вот прошлые осколки рабочего человека тиранили.
Старичок так яростно и лихо, будто в кавалерийской атаке, насел, что Санька растерялся.
— Позвольте... — начал он и улыбнулся.
— Не позволю! — заорал общественник и шагнул к Филимонову: — Ну а ты чего молчишь? Чего стушевался-то?
Филимонов не ударил в грязь лицом. Он потупился, неуклюже затоптался на месте, поскреб в затылке.
— Дак ить, как жа, — забормотал он, — ить начальство жа... Захочут, ить с кашей съедять... Вы-то што — такой добрый старикашечка — приехали и уехали, и нетути вас, а оне меня плетьями прикажуть... батогами!
— Что-о-о?! — Инспектор чуть не упал. — Плеть-ми-и-и?! Да куда ж это мы попали!
Он бросился к своему спутнику, но тот понял уже, что их разыгрывают. Видел, как незаметно подмигнул Саньке Филимонов, видел, что прораб изо всех сил сдерживается, чтоб не расхохотаться, и тоже включился в розыгрыш.
— А в общем-то что ж... В общем-то, по-моему, правильно поступает товарищ, — задумчиво протянул второй инспектор, — их ведь плетьми не стегать, совсем распустятся. — И деловито поинтересовался: — А чем стегают-то: лозой или опояском?