Взыскание погибших
Шрифт:
— Веди нас, князь, — твердым голосом сказал Кожемяка, прославивший себя как раз на реке Трубеж, в схватке с печенежским богатырем.
Владимир хотел встать и призвать к походу, но что-то стиснуло грудь, и на щеки его как будто упал пепел.
Борис, сын Владимира, быстро шагнул к отцу и протянул руку. Владимир схватил ее. Рядом стоял митрополит Иоанн. У него, как и у Бориса, в глазах вспыхнул неподдельный страх.
Борис чувствовал, что отец держит его руку цепко, сдавливая ее все сильнее. Пепел на щеках постепенно исчезал. Владимир встал, и глаза его сузились.
— Ты, Борис, поведешь дружину, — сказал
— С нами Спаситель, — митрополит перекрестил Бориса, а сам не сводил глаз с Владимира и видел капли пота на лбу князя, которые выступили из-под парчовой шапки с бобровой опушкой.
— И мы ополчимся, — сказал Тимофей. — Хочешь — тысячу воинов выставим, хочешь — две.
— Пусть две дружины градские будут, — сказал Владимир. — Одну под свое крыло возьмешь ты, Кожемяка, вторую — ты, Александр. А когда час сечи придет, ты, Рагнар, своих варягов поставишь.
Рагнар, гордившийся тем, что Владимир всегда ставил варягов на самом главном месте битвы, улыбнулся, довольный.
— Варяги тебе приносили победу, — сказал он, — и теперь принесут.
Его светлые волосы опускались на плечи, безбородое лицо было покрыто легким загаром, глаза голубые, будто промытые холодной северной водой. Ни за что не поверишь, что этот статный, узкий в талии и не столь широкий в плечах воин может ударом меча разрубить врага до седла. Но Владимир своими глазами видел, как Рагнар делает это — и не только в начале битвы.
— Перед походом помолимся! — сказал митрополит.
Владимир кивнул и первым пошел вперед.
— Отец, — хотел остановить его Борис, но Владимир поднял руку и направился к двери, которая вела на галерею терема.
Оттуда спускалась лестница на княжий двор, и по ней Владимир шел, уже не опираясь на руку Бориса, а твердо, и щурился, глядя на яркое летнее солнце.
От княжеского терема к храму они прошли через площадь, где раньше было требище (древний славяно-русский жертвенный алтарь языческих обрядов в виде возвышенности, постамента или камня) и стояли идолища, и главный среди них — Перун с серебряной головой и золотыми усами. Теперь стоят мраморные колонны и на них греческие статуи, и четверка медных коней, которой правит воин, чем-то похожий на Рагнара. Солнце золотит его сильное тело, вспыхивает на крупах коней, и они, как живые, летят вперед.
Все эти статуи Владимир привез в Киев из Корсуни, привез и мастеров, которые вместе с русскими сложили белый храм — вот он стоит, прекрасный и высокий.
Биричи (глашатаи) уже скакали по Киеву, и их зычные голоса раздавались и на Горе, и на окраинах города, где жил ремесленный люд. В это время Владимир опускался в храме на колени, а церковный служка подкладывал под них бархатную подушечку.
Службу начал митрополит, и его густой голос то нежно обволакивал душу, то мучил ее, взлетая под самый купол. Слова, которые раньше не понимал Владимир, теперь были понятны все, но не успокаивали, а томили сердце.
Рядом стоял Борис, и его тонкий нежный профиль Владимир видел боковым зрением. Видел волнистые волосы, усы и бородку с золотистым отливом, прямой нос и мягкий очерк губ — как у матери.
«Господи,
Владимир повернулся к сыну и увидел его темные глаза.
«Что?» — прошептали губы Бориса, и Владимир опять нашел ладонь сына и крепко сжал ее.
Рядом, в боковом приделе, под мраморной плитой покоилась Анна, и всякий раз, приходя в храм, Владимир думал о ней.
Сначала он искал ее руки как греческой царевны, но кесари Василий и Константин отвергли притязания варвара. Тогда он сокрушил Корсунь — Херсонес, как называли этот город греки. Теперь Владимир не просил, а требовал, чтобы кесари отдали ему Анну. Взамен он обещал принять веру греческую, вернуть Корсунь и защитить Царьград от всех, кто посмеет напасть с востока.
И Багрянородные прислали свою сестру Анну, неземное создание, Порфирогениту — рожденную в Порфире, в том самом дворцовом зале, где появляются на свет не люди, а цари и царицы, наперсники Божьи. Так объясняли патрикии (один из титулов служилой знати), прибывшие с Анной, от которых шел запах цветов; так объяснял старший среди епископов, в белом, до пят, одеянии с черными крестами. От него пахло чем-то пряным, как и от его слов, а от Владимира пахло вином и победой. Он кивал, слушая епископа, а сам посматривал на Анну, одетую в шелка и бархат, на ее лицо — бледное, с пятнами румянца, с горящими черными глазами, в которых гордость была перемешана с любопытством и страхом. И радость будущей жизни с этой царевной волновала его и жгла.
Но уже тогда, в Корсуни, еще не остынув от опьянения победой, в сердце поселилось чувство, почти незнакомое ему. Женщин он знал без счета, женился пять раз, и что такое жизнь с новой женой, ему было хорошо известно. Женился он по-разному: и ослепленный желанием, переламывая яростное сопротивление, были и такие, кто шел за него с радостью, приходилось жениться и по необходимости. Но все они — и гречанка Мария, и княжна варяжская Олова, и полоцкая княжна Рогнеда, и богемская Мальфрида, и чешская Адиль, — все они не вызывали в нем тех чувств, которые вызвала еще в Корсуни Анна.
Он стоял перед ней, победоносный, хмельной, а сам был смущен, как отрок, которому предстоит первая брачная ночь. Наверное, это новая жизнь в новой вере смущала его сердце. Ему не жалко было отдать сотни наложниц и в Берестове, и в Вышгороде, отказаться от них навсегда; не жалко отдать женам с их детьми города — пусть живут там, он никогда не станет тревожить их. Но как жить только с одной женой по закону новой веры? А если Анна не полюбит его? Или он сам станет равнодушен к ней? Разве этого не бывало, когда проходил угар первых ночей?