Я догоню вас на небесах (сборник)
Шрифт:
И все-таки интересное дело — выбор врага. Для капитана врагами были, конечно, мы, причем уже давно, и, как враги, вызывали в нем самую сильную страсть — немцев он готов был любить. Он станет их благодетелем и в конце концов почетным гражданином города Потсдама и окрестностей. Для нас же врагами были не он и не его дурак ефрейтор — мы о нем уже и позабыли, — у нас был впереди Берлин и многое другое. Впереди были мы сами.
О Мария, я понимаю, что не смог насытить ваше любопытство к неопрятному. Вот если бы мы изнасиловали важную напудренную даму! А умирающий
Он нужен мне.
Когда мне в руки попадает школьная «козья ножка», я думаю о красных полководцах: маршале Блюхере и маршале Тухачевском.
От этих мыслей сдавливает виски. И тогда потсдамский старикан бросается на стол лицом, вытягивает руки и стучит кулачками по лакированной столешнице. Если бы не старческие пигментные пятна, не седые волосы на вздутых венах, его руки могли бы показаться детскими — своей беспомощностью. Такая судьба для красных маршалов была бы во сто крат страшнее.
Они зачтут мне то, что я дошел до Берлина, и встретят меня, пускай не с распростертыми объятиями, но и не ослепленные обидой.
Писатель Пе (причудливый каприз, конечно) утверждает, что часто по ночам беседует со старым генерал-аншефом — о странных судьбах немецкого и русского народов, о волхвах, о феях. О том, что Крошка Цахес, один из самых изощренно современных персонажей, не вылупился из недр общественного сознания, как из фольклорно-инкубаторского яйца: Гофман был милосерден к людям — Крошку следует понимать как злой туман, поднимающийся по воле фей, на стыке романтического и меркантильного.
Вы же, Мария, требуете разоблачения волхвов, срывания покровов и упразднения непорочного зачатия, прекрасной выдумки зороастрийцев. Непорочное зачатие, Мария, как предприятие вне греха, вне войны и вне корысти, как предприятие, замысленное исключительно во имя грядущей Девы и грядущих знамен любви, более не ритуально — оно насущная необходимость всех.
Путеец поднял дочь. Прижал к груди. Постоял в растерянности, даже в смущении. Из его горла вырвался хрип, он сказал нам что-то, скорее всего: «Извините», притиснул девочку к себе, вскрикнул: «Господи!» — и пошел обратно в Дубцы, все убыстряя и убыстряя шаг.
Женщины глядели в центр круга, где только что лежало тело девочки, но вот их ситцевый венок смешался; плача, они сошли с пути: на ржавых шпалах, на щебне, среди пятен мазута алела кровь.
Потом я видел много крови, но никогда она не была такой акварельной.
Женщины шли чередой. Впереди молодая, с головой, похожей на осенний осиновый веник, и две ее большеглазые дочки. Позади всех, чуть приотстав, шагал я. Убитая девочка закрывала мои глаза ладошками, как совсем недавно еще закрывала отцу…
Но надежда сноровиста и живуча. Она пробилась в сознание словом «переправа»! Ну взорвали мост, разбомбили, победим — отстроим. Широкий и легкий, как лезвие бритвы. А на это время наладят переправу: буксир, баржу или речной пассажирский пароход, Волхов — река судоходная.
Мне представились молчаливые пожилые саперы, свайный пирс из тесаных желтых сосен. Саперы курят махорку. Лицо, шея,
Саперов не было.
Переправы не было.
Полувоенный и его сын-крепыш отчерпывали воду из полузатопленной зеленой лодки, принадлежавшей, наверно, смотрителю моста или обходчику — в ней лежали весла и форменная железнодорожная фуражка.
— Нас возьмите! — Женщины полезли в лодку и совсем ее утопили бы, но полувоенный сказал резко:
— Нельзя, гражданки! Лодка течет. — Он был хмур и правдив. — Сначала мы вдвоем переправимся на ту сторону — Вова без устали будет отчерпывать. Я достану там хорошую лодку, большую. Найду добровольцев на весла, может быть, даже катер. Переправим всех. Не волнуйтесь, гражданки, потерпите еще час-полтора.
Женщина с осиновым веником на голове долго глядела на тот берег. Дочки ее скинули сандалии, зашли в воду, и война отступила от них. Сначала они взялись брызгаться, потом сняли платья и поплыли — по дну руками.
Переправится полувоенный — за нами катер пришлют. Два катера!..
— Сына оставил бы, — сказала полувоенному женщина-веник. — Может, он уже там…
Ее поняли все, даже дети. Девочки вылезли из воды, схватили свои платья и сандалии.
— Что это вы? — с тревогой и возмущением сказал полувоенный. — Этого не может быть. Что это вы?.. — Он вгляделся в тот берег: глухие черные крыши, березы, снова крыши, тополя, как зеленые горы, и опять крыши. — Мы переправимся. Вова будет отчерпывать… — Полувоенный провел лодку по мелководью, впрыгнул в нее, расставил белые икрастые ноги и навалился на весла.
Мы смотрели, как они удаляются, как поклевывают лодку, пронзают ее насквозь солнечные ножи.
Посередине реки, в светлых нестрашных брызгах, без огня и грохота, лодка исчезла. Немцы вколотили в нее снаряд резко, как гвоздь в мокрую доску.
Женщины подхватили ребятишек, бросились от кромки берега в кусты.
Тихо стало. Так тихо бывает в зной. Солнечная метла запахала реку, и снова — нет горя.
Мы ждали: может быть, выплывет полувоенный, может быть, его сын-крепыш. Когда поняли, что никто здесь не выплывет — течением отнесет, чувство вины охватило нас всех, будто мы подтолкнули полувоенного, поторопили.
Женщины вдруг уставились на меня. Дыхание мое прекратилось, как в перетопленной бане.
— Возвращайтесь в Окуловку, — сказал я. — Оттуда на Кириши. Там, наверно, поезда идут. А я вниз по реке. Вам с ребятами не пройти, да и кто знает, что там…
Еще полчаса назад женщины, полные решимости и боевого духа, не стали бы меня слушать, даже смотреть не стали бы, но сейчас разум их повернулся в сторону реальности и здравого смысла. Кто-то попросил меня, если дойду, позвонить мужу. Другие тоже забеспокоились. Нашлась тетрадка, карандаш. Я записал телефоны и адреса. И они потянулись назад к Дубцам, вдруг уставшие и разобщенные. Осталась только «веник» с дочками.