Я догоню вас на небесах (сборник)
Шрифт:
Это мое возражение он одобрил по-английски:
— О, йес!
Я сказал, что о боях хорошо написано у других писателей, — например, у него и у Василя Быкова. Это он подтвердил тоже по-английски:
— О, йес!.. Хочешь, я тебе один эпизод подарю, — сказал он. — Чистый бой, никаких штучек. Это было в Китае. Перевалили мы Хинган. Поставили пушки как надо. Смотрю, на мою батарею прут японские танки, пять штук. Командую: «Первое орудие, бронебойным… Второе орудие…» Ну и так далее. Точно видел, как три танка задымились. Тут меня сшибло. Но это все присказка — очнулся, на меня Салазкин Васька что-то льет. Три танка горят. Горизонт чистый. А от Васькиной воды
А я о другом думал — о том, сколько разных войн было у моего товарища — кудрявого артиллериста. Когда он по России отступал-бежал — одна война, самая страшная. Когда воевал под Сталинградом — другая война. Когда по России в наступление шел — третья война, и он уже совсем другой человек. Он уже начал иностранные языки учить. «О, йес!» Когда наступал в Польше — четвертая война. В Германии воевал — пятая — и он уже совсем-совсем другой. В Китае — шестая. А бои были везде одинаковые: кто в бой идет — боя не помнит. Бой восстанавливают потом. И окрашиваются моменты боя иронией по отношению к самому себе.
У меня было меньше войн. Я наступал в России. Наступал в Румынии. Наступал в Польше. Наступал в Германии. Но у меня была за плечами Блокада. У Толи Сивашкина была только одна война — победная, под звуки нашей гармони. И, наверно, самым тяжелым Толиным боем была его музыкальная схватка с генералом-стажером… Он бы ее проиграл, гад, без нас…
Светилась могила Толи Сивашкина оранжевым песком у подножия оранжевых сосен. Комли тех сосен были траурно-черные. И похож был тот сосновый лес на золотые мехи «Ла Паломы» — гигантского нашего аккордеона. Оторвалась от его голосов душа сержанта Толи Сивашкина, улетела в небеса чистой высокой нотой.
Ты постой, душа, для тебя теперь время не фактор, ты дождись там всех нас…
Недавно я спросил Писателя Пе:
— Когда ты вспоминаешь блокаду, что тебе вспоминается прежде всего?
— Я ее не вспоминаю, — сказал он. — А когда под нажимом таких, как ты, заставляю себя, то вижу очень яркую осень. И сады, где красивые люди с противогазными сумками через плечо роют траншеи — щели, так их называли чаще. И толпы людей под репродукторами. Выражение у людей такое, будто им показывают фокусы, но скоро фокусы кончатся, и наступит радость. Оскаленных от голода женщин, везущих куда-то на санках своих мертвецов, я не видел, я уехал раньше. Это, старик, мифология, хоть это и подлинная чистейшая правда.
Блокада пока не тема искусства. Событие слишком растянуто во времени, а показать его нам надобно сразу, и воспринять его нужно в миг единый, как воспринимаем мы целиком всю жизнь и смерть могучего, засохшего на корню дерева.
— Как был трепачом… — сказал я.
Но он возразил грустно:
— Нет, — сказал, — трепачом я как раз и не был.
Осень в Ленинграде действительно стояла яркая. Народ одевался чисто. Девушки ходили по моде в маленьких красных беретиках. Беретики почти облегали голову, слегка морщинясь по окружности. В глазах у всех стоял гордый голод.
На фабрике-кухне — угол Большого проспекта и Косой линии — в тот день без карточек давали морковные котлеты, две штуки, тонкие, как оладьи, и маслянисто-прозрачные, уж и не знаю, как этот эффект у них получился, — такие на вид вкусные. Я выстоял очередь и, взяв тарелку с котлетами и вилку, пошел к высокому мраморному столу. Тогда еще не принято было есть стоя, но высокие мраморные столы стояли для тех, кто брал обеды на дом, — действия с судками и кастрюльками были предусмотрены: фабрика-кухня, будущее госнарпита, обещала освободить женщину-труженицу от плиты и примуса; в блокаду эта идея казалась людям неостроумной и, мягко говоря, преждевременной.
Я хотел проглотить морковные котлеты тут же по-быстрому и, погасив голодный блеск в глазах, со вкусом и не торопясь похлебать щей и жидкой чечевичной каши.
У столика стояла женщина в красном берете. Я поднял на нее глаза — это была тощая улыбающаяся Наталья. Вид у нее был веселый, даже ошеломляющий, наверно, из-за беретика, надетого по-шальному сильно набок. Короче, так: веник ее волос торчал с правой стороны, беретик лепился с левой. А сама она улыбалась посередине.
— Привет, капитан, — сказала. — Похоже, предстоит могучая диета. Но, спрашивается, зачем мне худеть, я же как балерина или как птичка. Не дали, черти, котлет для девочек.
Я сбросил со своей тарелки котлеты в ее кастрюльку.
— А ты? — спросила она, вскинув брови. — Ты обедал уже?
— Нет еще.
— Тогда возьмем шамовку и пойдем к нам. Дома поедим как люди.
Мы взяли еду в ее судки, и на девочек тоже — по детским карточкам кроме щей и чечевицы полагался добавочно манный пудинг с лиловой подливкой.
Тогда еще к щам давали тоненький кусочек хлеба: щей можно было взять две порции, но хлебушек только один, из-за чего интеллигентным женщинам с бледными губами не всегда удавалось сдержать слезы.
И тут я понял, почему Натальин вид показался мне ошеломляющим: не только из-за беретика — у нее были ярко накрашены губы, ресницы и ногти.
— Назло врагу, — сказала она. — Пусть Гитлер сдохнет!
Мне стало весело.
Девчонки повисли на мне, как на воротах. Тут же показали пушку. Это была настоящая бронзовая мортирка. Может быть, в праздники из таких мортирок запускали в ночное небо огненные букеты.
— Мама сказала — за порохом дело не станет. Если фашист придет, мы зарядим пушку и — прицел сто, трубка сто — от Гитлера только вонь пойдет.
Четыре кулака замолотили по моему животу.
— Перестаньте, капитан еще не обедал, — сказала Наталья, ухмыляясь. — Распоясались.
Девчонки перестали по мне молотить, к слову «обед» они уже научились относиться серьезно. Впрочем, за обедом они болтали и толкались.
— Приходи, — сказала Наталья, проводив меня до дверей. — Нам с тобой хорошо.
— И мне с вами.
Она обняла меня.
— А ты не такая тощая, — сказал я.
— Не такая. Вообще я вся не такая.