Я из огненной деревни…
Шрифт:
Они подходят, постояли, да и говорят один другому:
— Вот, говорит, валяются бедные люди! Где ни глянь — лежат.
Ну, мы все равно не отозвались. Мы так лежали, ну, мы им не объяснились.
Ну, немцы стали уезжать. И как доедут уже сюда, до кладбища, дак уже выскажутся и в ладоши пошлепают. Что уже сожгли партизан, — довольные. А тогда наезжают уже другие, те отъезжают, а эти наезжают и все: выскажутся и в ладоши этак. Они уезжали до обеда. Так их было много.
Ну, а потом они уже выехали, дак мы встали, дак я, може, три раза упала. Известно, всю ночь сидели,
Приходим мы в ту Смугу, там был мой батька. Ну, все спрашивают, мы им рассказали, что людей уже сожгли, уже утекайте все. Ну, дак никто ж не смог: всюду Ж1ут… Подожгли Ковали. На этом моменте. И мужчины эти позалезают на крышу, смотрят и видят, как ловят детей и бросают в огонь… Ну, мы еще там одну ночь переночевали с Любою, этой самою… Она теперь женщина, а тогда мы были девки. И батька мой с нами. Ну, ночь переночевали… Потом утром встали, и я говорю:
— Знаешь что, батька… Пойду я опять погляжу, где мать сгорела.
Он говорит:
— Не иди, ты вчера пошла, дак в такую беду попала.
— Не, говорю, пойду. Пойду, не буду тут… Что-то в моей душе чувствуется, что не хочу я быть тут. Ну, дак он говорит:
— И я пойду.
— Не идите, тата, вы слабые, вы не утечете, а я все равно утеку.
Всю войну жила и чувствовала в сердце, что я утеку от немцев. Ну, и пошла. Говорю этой девке, Любе:
— Пойдем снова с тобою, может, уцелеем или нас поубивают, а все ж пойдем снова.
Только мы приходим в Курин, на это селище — тут и батька жил, и мой, на краю жили — не прошло и пятнадцати минут, как эти немцы снова окружили Смугу и сожгли в тот же момент.
Идут партизаны. Мы стали: думали сначала — немцы глянули — узнали, что это идут партизаны. Вот этот мельник Парфим, он и теперь живой, он за лесника. И подбегает к нам и спрашивает: как, что, как утекли? Он вскочил тут на лестницу, глянул и говорит:
— Девки, не идите: там горит Смуга с людьми, а идите в такое и такое место, в лес. Идите, говорит, вон за тем мужчиной, он вас заведет, где наши семьи.
Мы только выбежали с нею на эту вот гору и видим: батька мой бежит из лесу, из Смуги. Ну, и вместе побежали мы…»
Хвойня, Курин, Смуга, Октябрь, Ковали… В Ковалях по два, по три человека берут из хаты, около хлева: «Раздевайся!», затем: «Ложись!» — и все чтоб рядочками, чтоб головы людей лежали на спинах убитых… Огонь, смерть, ужас катится по деревням все дальше…
Часть людей в лесу, другие, не зная, как лучше, куда им кинуться с детьми — потому что всюду, кажется, то же, по всему свету, — держатся хаты, соседей. Спокон веку так надежней было. Однако тут началось, обринулось на мир, на людей что-то такое, с чем нормальный человеческий опыт уже не вяжется…
«…Они из Курина приехали к
— Вынести стол, то, другое. Може, уже покаяние будет.
Ну, наши бабы, известно, как бабы. Вынесли стол, а они говорят:
— Матки, вон еще войско идет. А это разведка была.
Приехали потом — тьма-тьмущая, и расположились у нас. А часть поехала в Октябрь. И в Ковалях расположились. Как раз нас захватили в селе тут с женщиной одной (она уже умерла). Нам один возчик подсказал, что с нами будет тут. Мы стоим на улице у стола, дак некоторые ничего не говорят, а он подошел да говорит:
— Дайте, теточки, молока. Мы говорим:
— Пожалуйста. Дак он говорит:
— Ох, теточки милые, все равно вас, говорит, всех живьем спалят. В сарай загонят…»
Во время войны фашисты демонстрировали в Германии и в других странах «документальную» кинохронику: советские «партизаны», много «партизан» стоят на коленях перед немецкими солдатами. А кинокадры эти инсценировались просто. В деревне Великая Воля, Дятловского района на Гродненщине, нам рассказывал об этом Алексей Ломака [15] . Толпу сельчан окружили пулеметами, заставили людей встать на колени и запустили сначала кинокамеру…
15
См. главу «Свыше десяти».
Имели фашисты и другие «кинодокументы»: как «радостно», с хлебом-солью встречают на востоке крестьяне «немецкого солдата-освободителя»… Не здесь ли работали те «кинодокументалисты», не в Лавстыках ли?.. Все, как видите, есть: и стол среди улицы, и «хлеб-соль». А они идут, и идут, и идут — «освобождать» восточные территории — от людей освобождать.
«…А они идут, гады эти. Как шли, так и кричат:
— Убирай!
Столы, значит. В белых халатах в этих, с этими черепами, ну, эти немцы.
Ну, мы и разбежались, кто куда, по хатам, как возчик нам сказал про то. Я к соседке прибежала, говорю:
— Что ж мы будем делать?
Дак она говорит:
— Выйди погляди на улицу, есть немцы или нема.
Тот край деревни занятый, а наш еще свободный. Мы пошли на поселок, что у самого леса. Потом в ольшаничек. И тут нас, може, баб пятнадцать лежало, в этом ольшанике. Уже упали и лежали. Не видели, как они жгли, как убивали, только слышно — сильно кричали, народ кричал. Не слышно, что она там одна говорит, только: „А-а-а!“ Только голос идет, идет голос. А потом и все — онемели…