Я люблю
Шрифт:
Вечером взял за руку, повел в ночлежку, уложил рядом с собой, накрыл лохмотьями.
— Вот поел, а теперь спи. По такой арихметике и будешь жить. Хиба Остап батько? Подлюка! Заставил хлопца собирать ржавое железо. Пойди завтра, плюнь ему в глаза и приходи сюда навсегда. Не будешь шляться больше по свалкам. Эх, и заживем же мы добре с тобой, Санька! Без бога и царя, без хозяев и пришлепок.
От кислого воздуха ночлежки гасла коптилка. Беспрестанно хлопала дверь. На верхних нарах кто-то пьяно хохотал, на нижних кипела драка. Над печкой полуголый
— Домой хочу! Ма-ама-а! — расплакался я.
Дед поднялся, схватил меня за ухо, стащил с нар.
— Бежи, собачье племя, в свою конуру!
Дрожа, часто оглядываясь, шагаю горбатыми мокрыми переулками к своему Гнилому Оврагу. Хорошо дома! После ночлежки темная сырая землянка показалась барским домом.
На другой день в дверях землянки появилась фигура деда. Едва переступил порог, начал надо мною издеваться. Щелкнул по носу, дернул за вихор, шлепнул по губе, отодрал за уши.
— Ну як, Санька, все еще собираешь ржавчину? Смотри сам заржавеешь. На ногах сгниешь, выродок.
Я защищался слезами — не помогало. Спрятался под кроватью, но дед вытащил меня на свет, распекал:
— Почему терпишь такое? Бунтуй! Скажи батькови, шо ты не хочешь быть ни чугунщиком, ни шахтером. А Ванятку с Раковки помнишь?…
Отец, только что пришедший с работы, бросил мыться. Обнаженный до пояса, намыленный, словно в снегу, подскочил к деду, злобно закричал:
— Не троньте, папаша! Замучили хлопчика. Хуже зверя вы.
Никогда он еще так прямо, бесстрашно не разговаривал с ним. Долго терпел, долго уважал и его старость, и болезнь, и несчастья, но, видно, лопнуло терпение.
Дед не испугался угроз, только усмехнулся и опять схватил меня за ухо, щипал, приговаривая:
— Забыл ты Ванечку, забыл. И от дедушки, щеня поганое, зря бежишь. Не бегай, не бегай!..
Отец схватил его за плечи, метнул в сторону, поднял меня и стал гладить по голове.
Дед молча, сжимая волосатые кулаки, пошел на обидчика…
И никогда больше не встречались мирно отец с сыном.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Как-то раз вечером у землянки меня подкараулил дед. Схватил за руку, зашептал сиплым голосом:
— Это я, Сань, не пугайся! Гостинец вот… на, держи! — И торопливо сунул мне за пазуху три больших липучих пряника. Они такие медвяно-пахучие, что у меня кружится голова и текут слюнки.
— Ешь, Саня, ешь! — ласково настаивает дед и гладит меня по голове своей твердой, в заскорузлых мозолях ладонью. Ешь, шахтарик. На здоровье!
Жую пряник и настороженно молчу. Перемена дедушки меня пугает. Почему он больше не мучает меня? Почему стал таким добрым? А дедушка все утюжит мои волосы.
— Сань, ты обижаешься на своего деда, а?
Молчу, торопливо доедаю пряник и украдкой поглядываю на дверь землянки, думаю, как бы удрать. И когда я готов уже рвануться из рук деда, слышу неожиданные слова.
— Обижайся, Санька, обижайся! Даже отцу родному,
Прикованно стою на месте и, забыв о прянике, слушаю.
— За обиду расплачивайся той же обидой. Кровь за кровь! Дед прижимает меня к себе, сильными руками мнет мои ребра, тяжело вздыхает. — Эх, Саня, в разбойники бы нам с тобою податься!..
И смеется, щекочет мое лицо своей прокуренной сивой бородой.
Неподалеку, у соседней землянки, брешут собаки. Вверху, на уличной тропке, слышатся старческие, скребущие дорожную пыль шаги. Показывается фигура шахтера с обушком на плече. Она четко отпечатывается на звездном небе — черная-пречерная, тощая-тощая, горбатая, похожая на большой серп. Шахтер медленно, шатаясь, шаркая лаптями, шагает по кромке овражного обрыва, и вслед ему несется беззлобный унылый лай собак.
— Коваль!.. — шепчет дедушка. — Из темной ночи вылез и в темну ночь спускается… Вот она, шахтерская арихметика, Сань!.. И ты хочешь так жить, а?
— Не хочу.
— А не хочешь, то давай думать и гадать, як насолить погорше нашему мучителю барину-хозяину. Есть у меня добра думка, Сань… Слухай в оба-два уха!..
— Слушаю, дедушка.
Шуба, що твоя мамка с деревни притащила, дела? Не проели часом?
— Делая. Я сплю на ней.
— Добре!.. Иди в землянку и тихонько тащи ту шубу сюда. Не пропью, не бойся. Верну назад в целости и сохранности. Сделаю доброе дело и верну.
— Какое дело, дедушка?
— Большое, Сань. Супротив хозяев. На всю шахтерскую донеччину оно прогремит. Помогай, внуче, одному деду не справиться. Тащи овчину, живо!
— Дедушка, а как же мамка и батя?.. Не спят они еще.
— Скоро заснут, не каменные. Як почуешь храп, так и тащи. Иди! Жду.
Тихонько, на цыпочках пробираюсь в землянку. Дверь оставляю приоткрытой. У светлого оконного креста темнеет кровать отца и матери. Оттуда уже доносится ровное сонное дыхание. Беру овчину, еще хранящую тепло моего тела, и выхожу на улицу.
— Молодчина, Сань! — шепчет дед, забирая у меня шубу. — Пошли скорее. До зари треба управиться.
Молча, широко шагая, идем по дну оврага, вдоль черного вонючего ручья. В конце его, почти у самого Батмановского леса, поднимаемся наверх, и дед тащит меня в степь, накрытую непроглядной темнотой. Звезды скрылись. Все небо черное. Колючий, холодный ветер дует нам навстречу, чуть не валит с ног. Останавливаюсь, спрашиваю:
— Дедушка, куда мы идем?
Он смеется, отвечает:
— К нечистой силе в гости. Она нам горячих пышек с медом наготовила. Идем!
Ноги мои прирастают к земле, сердце колотится о ребра.
— Ладно, ладно, Сань, не дрожи, як тот осенний лист. Порезвился твой дед… В шахту идем.
— В шахту? Какую?
— «Вера, Надежда, Любовь».
— Так она ж не здесь, — я обернулся, махнул рукой в сторону заводского зарева.
— Там парадный вход, ствол, а тут черный — шурф. Идем, Сань, идем!