Я люблю
Шрифт:
Марина прислонилась к Никанорову плечу и тихо, бесслезно заплакала.
Теперь мешать не нужно. Пусть выплачется.
…Отгородился дед со своим потомством в дальнем углу ситцевой занавеской. На рассвете Никанор и Остап уходили на работу, а Горпине и Марине все обитатели холостяцкого балагана — шахтеры и металлисты — сносили портки и рубашки на стирку. Женщины горбились с утра до вечера, брались за любую работу. Ловко и умело, с песней, прибауткой, а часто и с шуткой мыли и чистили балаган, обливали кипятком дощатые нары, белили каменные стены, настежь распахивали двери «Здравствуй» и «Прощай», проветривали,
Недели не прошло, как поселились Марина и Горпина в балагане, а уже не узнать его. Закопченные стены стали белыми, как бы раздвинулись, а потолок взметнулся выше, не давит больше людей черной глыбой. Кирпичный пол вымыт до красноты, подметен и густо посыпан сизой травой-полынью, — ее горьковатый дух изгоняет всякую блошиную тварь, напоминает о привольной степи, о летнем солнце. Даже занавески, вырезанные из цветочной бумаги, умудрилась Марина повесить на балаганные окна. Все, к чему только прикоснется ее ладная, аккуратная рука, сверкает чистотой, утренней свежестью, делается приманчивым для глаза. И шахтеры и металлисты — все, даже самые бесшабашные головы холостяцкого барака, оценили труды и заботы Марины, все полюбили ее. И стар и млад, хохлы и кацапы, татары и белорусы звали ее не иначе как мамкой.
Весь день хлопотали женщины, а к вечеру, умытые, прибранные, отдыхали на каменном крылечке балагана, приветливо встречали желанных мужей-работников.
На вечерней заре, после гудка приходили Остап и Никанор. Садились за дощатый стол ужинать всей семьей. После ужина сейчас же отправлялись спать. Но сон долго не шел ни к старым, ни к молодым.
Остап, положив руку под голову, широко открыв глаза, тихо и складно рассказывал жене, какая у них хорошая будет жизнь, когда он станет горновым, а потом и мастером.
— Сорок, а то и пятьдесят карбованцев в месяц!.. Казенная хата… Каждую получку откладывай на черный день. И детьми можно обзавестись… не страшно.
Горпина, теплая, белолицая, с шелковыми волосами, темнеющими на подушке, прижималась к Остапу, крепко обнимала его сильными молодыми руками и, посмеиваясь, шептала:
— Зря ты набиваешь себе цену на завтрашний день. Твоей жинке и сегодня добре. Ни на шо не жалуюсь. Хоть дюжину детей тебе нарожаю.
Остап слушал жену и улыбался.
Никанор и Марина лежали на нижних нарах плечом к плечу, укрытые одним рядном и тоже перешептывались.
— Сегодня упряжка была никудышна, — сокрушался Никанор, — больше проел, чем заработал.
— А чего ж так? — осторожно, боясь не угодить мужу, спросила Марина. — Опять штейгер виноват?
— Уголек крепкий — не угрызешь. Эх, гадал, шо заработаю добре, до зимы выберусь из этой норы, а выходит… сиди тут, не рыпайся.
— Еще заработаешь, Никанор! Не житье нам тут.
— Да, не житье! — печально соглашался Никанор. — Пять годов живу в этих каменных стенах, и все, слава богу, никак не свыкнусь. Душно тут, ни воздуху, ни простору нема.
Марина добавила со вздохом:
— То правда. На волю хочется. В свою хату. Хоть яку б нибудь хатину построить!
— А гроши где взять? — трезвея, сердито перебил Никанор.
— Гроши?.. А может, хозяин подсобит?
Никанор долго молчал, скреб ногтями голые доски нар, сердито сопел в бороду. Потом повернулся к жене, тихо, неуверенно переспросил:
— Хозяин?
Через несколько дней Никанор, Остап, Марина, Горпина и Кузьма вошли в кабинет немца Брутта, долго и старательно закрывали
— Карл Хранцевич, мы до вас всей семьей припадаемо. Я без греха роблю вам, так покорнейше прошу приют какой-нибудь, хатину. Совсем с жинкою, сыном и внуком хочу до вас на шахту перебраться.
Карл Францевич приветливо пушил щетку усов, перегонял широкими ноздрями душистый дым, улыбчиво щурил красные глаза и мягонько отвечал:
— Нет квартиры! Земли мало, людей очень много. — Хотел добавить что-то, но остановился, ждал…
«Нет квартиры…» Но почудилось Никанору в голосе немца обещание: следует лишь попросить его хорошо, и он облагодетельствует. Ему это ничего не будет стоить, а Никанору, его семье на всю жизнь радость.
Тошнота подступила к горлу Никанора. Он вспомнил голодное Приазовье и, больше не раздумывая, качнулся, упал на колени, пополз по блестящему паркету хозяйского кабинета:
— Карл Хранцевич, хоть халупу… без крыши, хоть одни камни!
Брутт подошел к Никанору, помог подняться и укоризненно сказал:
— Какой русский нищий! О, я имеет сердце! Мы помогай вам.
Никанор получил от хозяина разрешение занять кусок его земли на Гнилых Оврагах и построить там землянку.
И вот рыжий Никанор шагает окраиной поселка — широкоплечий, прямой, с гордо поднятой головой. Идет он по краю оврага, и тень его головы падает вниз, на откос. Руки крепко сжимают острую лопату. Ноги Никанор ставит широко, веско. Смотрит только вперед. На сердце цветет радость. Воскресенье на календаре, воскресенье и на сердце.
За Никанором следуют Остап с широкой лопатой-грабаркой, согнутая Марина с узлом вещей и раздобревшая полногрудая невестка с Кузьмой.
Гнилые Овраги — в конце длинных улиц городка-поселка, расположенного на холмах. По верху холмов просторно разбросались особняки, сады французских, немецких и бельгийских инженеров, управляющих шахтами, штейгеров, техников.
Ниже, на склоне, — улица бухгалтеров, старших служащих. Еще ниже живут конторщики и приказчики. А дальше, к самому оврагу, за высокими заборами с узорчатыми воротами, за кисейными занавесками ютятся древние поселенцы — шахтные десятники и все, кто хорошо, умело угождал хозяевам, помогал наживать им капитал.
Штейгер Брутт, молодой, белесый, краснощекий немец, покинул Германию лет пятнадцать-двадцать назад. Вместе с тысячами других искателей богатой наживы, французов, бельгийцев, англичан, — инженеров, машинных дел мастеров, — ринулся он в обетованную страну Россию, только-только завоеванную иностранным капиталом. Карл Брутт приехал с тощей мошной, денег едва хватило, чтобы приобрести небольшую шахтенку, где уголь поднимали из-под земли конным воротом. Была шахтенка в самом конце поселка Ямы. Называли ее Гнилая. В придачу Брутт получил замусоренные Гнилые Овраги. Одно единственное дерево — старая верба — росло там. Да еще терновник. За несколько лет поселок превратился в город. А маленький заводишко — в самый крупный на юге России завод. Расширялись шахты, рылись новые, и шахту немца, ставшую к этому времени одной из крупных, перекрещенную в «Веру, Надежду, Любовь», прижали к самому городу, к самому Гнилому Оврагу. Негде Брутту развернуться. Все занято, заселено. Пустуют только глиноземные места.