Я медленно открыла эту дверь
Шрифт:
В комнате у бабы Фени, довольно большой по нашим меркам, было очень интересно. Там стояла никелированная кровать с шарами и таким множеством перин, что казалась нам высокой, как гора. До полу свисали кружевные подзоры, а в совсем уж немыслимой высоте громоздились одна на другой взбитые подушки в наволочках, вышитых мережкой.
Сама баба Феня была маленькая, сухонькая, и нас очень занимало, как она забирается на эту кровать. Я предполагала, что с табуретки, а Женя утверждал, карабкается по спинке.
Еще там имелся комод, покрытый салфеткой, на
В комнате бабы Фени были бумажные цветы, казавшиеся нам очень красивыми, и фотографии каких-то остолбенелых людей по стенам. Всё это были родственники бабы Фени, но, несмотря на ее подробные объяснения, мы так и не разобрались, кто есть кто.
А запах! До сих пор слышу этот особый запах, наверное, лампадки, горевшей в углу под иконой, засушенной мяты, которой перекладывалось бельё в шкафу, милой старушечьей чистоты.
По субботам они с племянницей ходили в баню, а потом, распаренные, пили на кухне чай, чашку за чашкой, с баранками, купленными на обратном пути, и сахаром вприкуску.
Елизаровы не очень поощряли Женины заходы в соседнюю комнату, а моя мама относилась спокойно. Она и сама не прочь была поболтать о разном с бабой Феней, хотя вообще к разговорам на кухне относилась сдержанно.
Устроить ребенка в детский сад человеку, не работавшему на большом предприятии, было почти невозможно. На помощь приходили няньки, нанять которых было проще простого. Сколько их у меня перебывало!
Это были девушки, молодые женщины, приезжавшие из деревень, чтобы как-то закрепиться, а потом пополнить ряды московского пролетариата.
Поначалу испуганные, изголодавшиеся – помню, мама сетовала: сколько не положишь сахара в сахарницу, всё исчезает. Потом обживались, знакомились с соседями, с соседской прислугой, находили своих. Знали, где что дают, где выкинули мануфактуру, где масло, где валенки, и сколько «в одни руки».
Помню скучные стояния в бесконечных очередях, свары, скандалы, в которых выделяется визгливый голос моей няни: «А я с ребенком! А мне на двоих!»
Это была для них жизнь наполненная, интересная, не то что в деревне.
Освоившись, устраивались куда-нибудь на завод или на фабрику с общежитием. Спрос на рабочие руки в Москве был велик. Или выходили замуж. А в нашем доме появлялась новая няня.
Мы жили в восьмиметровой комнате, где едва помещались моя кровать, мамин диван с полкой для книг, вешалка, накрытая простынёй, что заменяла нам шкаф, и обеденный стол. Поэтому няни спали на полу, на матрасе, который на день выносился в коридор, благо он был вместителен.
Впрочем,
Летом мы всегда уезжали из Москвы на съемную дачу.
Я их не помню, этих небогатых подмосковных домиков. Но когда увидела в «Зеркале» Тарковского цветы, стоящие в кувшине на полу, дощатый стол, бритые затылки детей, слезы выступили на глазах. Это был мой мир. Я из него вышла.
В среде московской интеллигенции, самой малообеспеченной, самой трудно живущей, всегда вывозили детей за город. Это было святое.
Зачастую вся дача – одна комната. Из мебели только сенники на полу. Но вокруг всё наше – поля, речка, мягкая пыль на дороге, по которой так приятно ступать босыми ногами.
Может быть, от этого рождалось ощущение прочности и осмысленности жизни, столь не соответствующее эпохе.
Сейчас мои дети предпочитают вывозить своих на курорты. Или вовсе не вывозить никуда. Перебьются еще одно лето в душной Москве, что страшного.
Когда мне исполнилось четыре года, мама стала опять ездить на туристские базы. Так как она там работала, нас сопровождала очередная домработница.
Отправляясь в путешествие вглубь своей памяти, я нахожу первое отчетливое видение мира уже на юге, на турбазе в Тагенекли, где мама работала методистом.
И первый, кого я помню, – маленький ослик с мягкими губами, который нежно брал хлеб с моей протянутой ладони. Я испытывала к нему настоящую любовь. Помню его кроткие глаза, подвижные уши, вздрагивающую шкуру, серую, чуть стертую поклажей спину. У меня даже есть фотография, где я стою рядом с ним. На обороте маминой рукой: «Миле 4 года».
Мы жили в ауле рядом с турбазой, снимали комнату в сакле. Отношения с хозяевами были самые дружеские. Местные маму любили.
Однажды она взяла меня в горы. Поначалу я бежала впереди всех, легко взбиралась на кручи и перескакивала с камня на камень, но потом притомилась, а к концу меня уже по очереди несли на руках.
Наконец среди зелени проявилась какая-то сакля. Остальные пошли дальше, а мама со мной зашла передохнуть. Внутри был прохладный полумрак. Мы огляделись. Никого. Только плакал в деревянной люльке крепко спелёнутый ребенок, и мухи жужжали под потолком.
Неожиданно дверной проем потемнел. В саклю вошла женщина с вязанкой хвороста. Сбросила ношу на пол и всплеснула руками: «О! Ирина!»
По-русски она почти не говорила, но по всему было видно, что рада нашему приходу. Тут же принялась хлопотать – достала с полки стаканы, протерла подолом юбки, на вид не очень чистой, налила кислого молока и села, поджав ноги, смотреть, как мы пьем.