Я пережила Освенцим
Шрифт:
Через несколько минут раздаются крики, шум. Заглядываю через щель в кабинет шефа. Бедарф бьет еврея по лицу, приговаривая: «Проклятый жид, проклятый жид!»
Избиваемый стоит на коленях. Из носа, и ушей течет кровь. Он стонет, старается что-то сказать, но Бедарф, не слушая, бьет его ногой со все возрастающим бешенством. Вурм и «Кривой» стоят рядом. Держа руки в карманах, Вурм взглядом одобряет поведение Бедарфа. Наконец, дав последний пинок, Бедарф в изнеможении падает в кресло, избитый человек с трудом подымается и, шатаясь, выходит. «Кривой» догоняет его и, со смехом, наносит ему еще один удар.
Дело было, оказывается, так. Еврей ответил Бедарфу, что не может отнести елку, так как его вызвал гауптшарфюрер и он должен немедленно к нему явиться. Бедарф разрешил ему идти к гауптшарфюреру, но затем вернуться. Вот он и вернулся…
Зося получила письмо из дому. В него вложена фотография ее сестры, которую Зося не видела три года. Ставим снимок на праздничный стол. Каждая вытаскивает карточки своих близких и тоже ставит на стол.
Как же отличается этот сочельник от прошлогоднего! Как удивляли меня санитарки в ревире, что они умели отгородиться от окружающей их смерти, что у них было праздничное настроение, что они принарядились
Гляжу на подруг. Все сегодня очень красивые. Глаза блестят, все говорят и держат себя как на свободе. А вокруг по-прежнему голод, грязные нары и дрожащие от холода полосатые халаты.
Стараюсь не думать об этом. Смотрю на елку. Она великолепна. На макушке — звезда, на ветках — горящие свечи. Но это только в нашем бараке такая елка и такой сочельник.
Отгоняю воспоминания, но они возвращаются снова и снова. Как умоляла я Эльжуню тогда, в ревире, чтобы она принесла «напиться» — хоть немного снегу. Эльжуня объяснила, что снег возле барака грязный, что всюду трупы, но я твердила: «Выбери чистое местечко между трупами».
Свет погашен, Ирена становится перед зажженной елкой и читает мои стихи:
Солнышко светит, птички порхают, играют дети, цветы срывают. Жизнь так прекрасна, полна богатства, никто не хочет с нею расстаться. Дорогой дальней, лесом, оврагом проходят люди усталым шагом. Все эти люди давно в дороге, устали спины, разбиты ноги. Свои пожитки несут с собою, бремя всей жизни, все прожитое. Плетутся рядом, держась за полы, дети, которых лишили школы. Спокойна местность, но знают люди что где-то битва, ревут орудья. Младших забрали в первом отборе, а кто постарше — в профилакторий. Тот, кто умеет, прочтет таблицу, ее воткнули прямо в пшеницу. И так спокойно, вдаль, друг за другом, они шагают лесом и лугом, в немом восторге глядят повсюду, как будто верят такому чуду, что тут на смену годам мученья придет к ним радость и возрожденье. Вдруг стали, смотрят застывшим взглядом над рощей пламя… Пахнуло смрадом. Окаменели… Что это, боже? Прошел от страха мороз по коже. Тут крикнул кто-то: «Стойте, ни шагу, людей сжигают здесь, как бумагу!»… Но подошел тут патруль солдатский и человек с ним в одежде штатской, с виду приятный, глядит не хмуро: «Верьте! Ведь мы же несем культуру. Людям, живущим в двадцатом веке, можно ль так думать о человеке? Можно ли бросить живых в могилу, употребляя так гнусно силу? Кто же поверит в такие басни? Вы оглянитесь, где тут опасность? Ручей струится, цветы сияют… Горят лохмотья, тряпки сжигают. А запах этот вам показался. Неужто кто-то тут испугался?» — Наш страх напрасный, — люди сказали, смерть ждет нас в тюрьмах или в подвале в камерах тесных, где мрак годами, на эшафоте, в угрюмой яме. Он прав, все это нам объясняя, картина смерти совсем другая. Серые стены, везде засовы, угрюмый сумрак, замки, оковы, страшная кара за преступленье… Приговор смертный и исполненье. Но умереть здесь, среди пшеницы, где солнце греет, порхают птицы, за то, за то лишь жизни лишиться, что ты не немцем посмел родиться? Кому тут польза от нашей смерти, детей ли наших?.. Нет, нет, не верьте! Пойдемте смело! Чего вы стали? И зашагали… Мимо посева, крестьянской хаты, зеленой руты, душистой мяты идут ясным лугом ручью навстречу. Летают— Что-то теперь дома? — шепчет Зося.
— Думают о нас, — говорит Бася.
После ужина мы долго поем коляды. Наступает ночь. За окном мелькает силуэт шагающего часового. Наверное, озяб. Неля подымается, подходит к ведру, наполненному праздничным ужином, кладет в миску дымящуюся капусту с картошкой и выносит на улицу часовому. Видим в окно, как он, растроганный, берет миску у Нели и тихо говорит:
— Спасибо.
Неля возвращается на свое место. Пение прекратилось. Мы холодно смотрим на нее. Неля, смутившись, объясняет:
— Ну и что же такого? Несчастный, замерзший человек. Разве он виноват, что в его стране фашизм? Ведь сегодня сочельник.
Никто ей не отвечает.
Входит капо. Говорит, что Янда просила передать нам праздничные пожелания.
Праздник подходит к концу. Можем еще спеть что-нибудь.
Зютка начинает, мы подхватываем:
Смело, Польша, сбрось оковы!..В дверях появляется улыбающийся шеф — слегка пьяный. Держась за руки, мы продолжаем:
Эй, поляк, примкни штыки…Шеф хмурится, мелодия его пугает. Но тут же он успокаивается — по-польски ведь он не понимает. А если и догадывается о содержании, предпочитает, очевидно, сегодня не придираться.
Мы возвращаемся в блок. Снег скрипит под ногами, искрится в серебристом свете луны. Ночь тиха, только издали доносится слабый стон. Может быть, это стонет избитый Бедарфом еврей?.;
К зауне подъехала машина. Из нее выскочили два эсэсовца. Быстро достали из кузова какой-то прибор и огромный ящик. Как ни всматриваюсь, ничего не могу разобрать. Нас охватило беспокойство. Что это за прибор, что они собираются делать?
Прибегает, запыхавшись, смеющаяся Ирка.
— Привезли кино!..
— Для кого?
— Для нас.
В самом деле, в зауне нам показали фильм о коварных методах «агентов Советского Союза» в нейтральных странах и о «невинных» гитлеровцах, втянутых в бесчестное сотрудничество во вред собственной стране. «Бедные» благородные «жертвы» с ангельскими лицами защищались в фильме от «щупальцев мрачных большевистских агентов». А в зауне сидели «бедные» эсэсовцы — еще недавно они были господами положения, — производили «селекцию» бесчисленного множества людей, уничтожали миллионы невинных советских военнопленных, а теперь… Теперь эти «бедные» эсэсовцы, кажется, поняли, как глупо, как бесцельно показывать подобный фильм тем, кто ожидает прихода Красной Армии, вот-вот она принесет с собой освобождение. Здесь, где на наших глазах они сожгли сотни тысяч людей, после стольких лет страданий, когда все в нас дышит ненавистью и сердца бьются жаждой возмездия, — здесь они осмеливаются показывать свой пропагандистский антисоветский фильм!..
В начале января солнце уже начало пригревать сильнее и горы отчетливо вырисовываются на светлой лазури неба. Приближается решительный день. Крематории в Бжезинках сравняли с землей. Только еще в Освенциме торчала труба последнего крематория. Потребность в одном крематории всегда можно объяснить: надо сжигать трупы умерших естественной смертью.
Странно ходить по чистой, застланной белым покровом земле. Мороз щиплет щеки, снег так весело скрипит, но можно ли забыть о том, что под ногами пепел миллионов сожженных? Пепел прелестной итальянской девочки с лицом мадонны, польских, венгерских, французских, голландских и цыганских детей. Каждый шаг по этой земле восстанавливает в памяти «шествие смерти». Перед мысленным взором возникает то чья-нибудь печальная улыбка, то расширенный ужасом взгляд, то чей-нибудь умоляющий жест, чей-то последний стон, последний душераздирающий крик.
Здесь пепел моей самой любимой, самой дорогой Зосеньки, пепел Гани, Янки, Наты и многих других девушек из Павяка.
Время прокатилось, будто колесо пыток, и раздавило, сделало нечувствительными наши сердца, стерло даже воспоминания.
Идешь под солнцем по их пеплу, пo занесенным снегом следам чудовищнейшего преступления… Идешь… и словно здесь никогда ничего и не происходило. Солнце весело освещает белые поля, и даже во мне сейчас, когда я прохожу здесь, шевелится сомнение: действительно ли все «это» происходило?