Я — русский еврей
Шрифт:
— И как же говорили за столом, на каком языке?
— Разумеется, по-английски. Ольга привезла книгу стихов Хайнца, и Вольф впервые прочел стихи брата. А вот внукам, конечно, немецких стихов не понять.
Вспомнив Ольгу, Лиза сказала:
— В этом году она впервые поехала в Россию. Волновалась ужасно. Была в Москве и Петербурге. От родителей она знала адрес дома в Петербурге, где родилась, хотела его найти, но не смогла, не успела. Рассказывала, как ее сердечно принимали в пушкинских музеях. Сказала, что открыла для себя русский характер. Ее поразило, что бедные, можно сказать, нищие люди, измученные теснотой и очередями, устраивали ей дорогое угощение, с икрой и шампанским.
— Загорск [79] , Сергиева лавра?
— Да. И там разговаривала с самим настоятелем. Предложила им деньги. Но денег они не взяли, а попросили помочь построить в Загорске сыроварню. Ольга взялась за дело. Написала в Париж своему хорошему знакомому — архимандриту православной церкви Александра Невского. Сейчас они вместе нашли во Франции фирму, купили оборудование и переправляют его в Россию… А в Беттмеральпе я по-прежнему бываю в марте. Кто-нибудь из сыновей меня отвозит туда… к Вольфу.
79
Ныне Сергиев Посад; Московская область.
— Как, ты похоронила Вольфа в этой деревне?
— Так распорядился Вольф при жизни. Сказал, чтобы его кремировали, а прах развеяли на могиле родителей в Иордансе. После его смерти летом восемьдесят четвертого года я отправилась в Беттмеральп и нашла на повороте горной дороги деревянный крест. Это не была могила. Такие кресты часто ставят жители альпийских деревень. Он обращен в сторону обеих вершин, Маттерхорн и Беттмерхорн. На них Вольф любил смотреть с террасы. Крест был совсем новый. На нем выжжена дата «1984». Там я развеяла прах. А позже прах развеяли у могильного камня в Иордансе. На этом камне его имя выбито рядом с именами отца, матери и сестры. Туда же отправлюсь и я после смерти.
И лицо у нее просветлело.
— И в Беттмеральп тоже?
— И в Беттмеральп тоже, — сказала Лиза. — И пусть горсть пепла разбросают там, в Штаде, в деревне, на берегу озера.
По вечерам я читал ей вслух. Глаза ее уже совсем плохо видели. Однажды она достала томик стихов Гейне и попросила прочесть несколько особенно любимых Вольфом стихотворений. Среди них был «Сон». Эти стихи известны у нас благодаря переводу Плещеева и романсу Рахманинова.
И у меня был край родной. Прекрасен он. Там ель склонялась надо мной. Но то был сон. Семья друзей жива была. Со всех сторон Звучали мне любви слова. Но то был сон.Глава 8
Голос крови
Голос крови… Гематологи доказали, что не существует никакой разницы в составе крови разных народов. Это хорошо знала моя мама, гематолог. Так что такое голос крови? Ведь есть такое выражение. Что оно означает? Наверное, оно означает черты характера, передающиеся генетически от поколения к поколению, память детства, традиции и воспитание. А может, и нет никакого голоса крови? Память сохранила два небольших рассказа. Судите сами.
Эту историю рассказала Ева Лившиц, жена моего друга Гриши, альтиста из Цюрихской оперы.
Когда-то, в начале семидесятых, Ева, Гриша и его брат скрипач Боря уехали
В Вильнюсе они жили в тесной коммуналке старого дома. Дом стоял в лабиринте средневековых улочек возле костела святой Анны. Казалось бы, от этой старой жизни ничего и не осталось. Но здесь, в большом доме у подножия Альп, они продолжают говорить друг с другом по-русски. Прежняя российская жизнь еще выглядывает со стен и из стеклянных створок старого резного буфета. На стенах висят фотографии их молодых, а в буфете стоят медный самовар, синяя гжель и пузатые, расписанные алыми розами чайники.
Но вернемся к истории, которую рассказала Ева. Однажды в ее доме объявился молодой человек. Его звали Шейл Шмуклер. Шейл был профессором Университета Пьера и Марии Кюри в Париже и приходился Грише и Боре двоюродным братом. Он был вызывающе элегантен — длинное пальто и бордовый приталенный пиджак с артистическим кашне, повязанным вместо галстука. Вокруг себя он распространял таинственный запах какого-то дорогого одеколона. Весь вечер до ужина Шейл расхаживал по холлу и говорил по карманному телефону. Говорил большей частью по-французски. Но также по-английски и по-немецки. В тот вечер он вылетал из Цюриха в Лондон на конференцию, и ему нужно было уладить кое-какие дела. По-русски он совсем не говорил, и за ужином общался с братьями на иврите.
Поздно вечером после отъезда Шейла Ева рассказала мне историю его отца.
До Второй мировой войны раввин Натанель Шмуклер жил в Польше, в Кракове. Когда в тридцать девятом году Сталин и Пилер поделили Польшу, Натанель подался в Союз. Ехать в Союз раввину было страшно, но с немцами оставаться еще страшнее. У нас он попал в трудовой лагерь под Иркутском. Ева уже не помнила, что там было. То ли лесопильный завод, то ли бумажная фабрика. Как-то в столовой Натанель, хлебая щи из алюминиевой миски, имел неосторожность пожаловаться соседям по столу. Дескать, кормят здесь хуже, чем в польской тюрьме. Кто-то донес на него. И Натанель отправился из Иркутска дальше на восток, в лагерь под Магаданом. Это был нормальный гулаговский лагерь, рудники в зоне вечной мерзлоты. Больше года в нем никто не протягивал. Глубоко копать могилы в мерзлом грунте было трудно, и каждое лето из-под лишайника вместо травы всходили кости.
Польскому раввину повезло. Он устроился на кухне: резал хлеб, чистил картошку, разливал баланду. Когда уже шла война и немцы подходили к Москве, Натанель познакомился в бараке с Иваном Тимофеевичем. Тот был его соседом, лежал над ним, на верхних нарах. Иван Тимофеевич был низкого роста, кряжист, с круглым крестьянским лицом и здоровым румянцем во всю щеку. Соседи подружились. Может быть, потому, что были одногодки, обоим по двадцать пять. На воле Иван работал экспедитором в одном из московских партийных издательств. Был он поповский сын, родился в деревне на Тамбовщине. Отца и мать расстреляли в коллективизацию. Приютила его дальняя московская родня, когда ему и четырнадцати еще не исполнилось. О родителях Иван в анкетах не писал и на работе о них не рассказывал. Как проведали о них бдительные кадровики — неизвестно.