Я, следователь…
Шрифт:
Он скорчил гримасу совершеннейшего недоумения:
– Я тебе, Стас, в таких вопросах не советчик… Это твоя профессия, тебе и карты в руки. Но если сказать по-честному – не верю я, что ты чего-нибудь добьешься. И особого практического смысла не вижу…
– Понятно, – кивнул я. – Ты когда должен уезжать за границу?
– Недели через три-четыре, сейчас документы оформляют. А что?
– Да так, ничего. Мне показалось, что ты не исключаешь возможности, что эти молодцы – которые телеграмму прислали – могут и тебе анонимочку в управление кадров подкинуть. В случае если я их и дальше тормошить буду…
Владик сухо усмехнулся, медленно
– Грубовато намекаешь на мою душевную черствость, – покачал головой и спокойно добавил: – Вообще-то, я не заходил так далеко в своих размышлениях на эту тему, но готов согласиться с тобой. Те, кто послал телеграмму, могут прислать и пакостную анонимку на меня, и прямой донос на тебя. Эти люди много чего могут.
– И что – ты их опасаешься? – прямо спросил я.
– Ну, не так уж они страшны – и анонимки легко проверяются, а мне бояться нечего – весь я на виду. Но сейчас, перед самым отъездом, это было бы довольно неуместно – ходить оправдываться и доказывать, что мой тесть был честный человек, а они – жулики и что он никого не убивал, а это его убили телеграммой. Знаешь сам, кадровики люди дотошные, в личных делах любят точность и ясность и доказательство твоей положительности начинают от противного…
– Я тебя понял, – снова кивнул я.
Мы помолчали, и Владик чуть погодя сказал:
– Я не знаю, о чем ты сейчас думаешь, но, боюсь, ты меня неправильно понимаешь…
– Я тебя совсем не понимаю. А думаю я о штуке необъяснимой – где, когда, почему размылась грань между понятиями Честь и Бесчестье…
– Погоди… – поднял руку Владик.
– Нет, это ты погоди. Дослушай, может быть, объяснишь мне, бестолковому. Почему человека, пришедшего в гости и укравшего ложку, больше никто на порог не пустит, а всем очевидного государственного вора, взяточника, лихоимца все привечают, кланяются, дружат, в гости ходят, в сахарные уста целуют? До тех пор, пока мы его в тюрьму не посадим. И тогда все выкатывают огромные голубые глаза: «Боже мой, кто бы мог подумать!»
– Мне странно объяснять тебе, служителю закона, презумпцию невиновности. Тысячелетняя мудрость: не пойман – не вор.
– Я не про ловлю говорю. Их и ловить-то нечего, не скрываются давным-давно они ни от кого. На «жигулях», в дубленках, в ангорках, в «Сейках», с «Панасониками», во всех кабаках, на всех курортах, на премьерах и вернисажах – они себя на всеобщий погляд выставляют, они настаивают на внимании к ним, им теперь сытости мало и достаток не радует – им кураж требуется…
– Ну и что ты хочешь – сажать без суда и следствия? Революционного террора? Тебе этого хочется? – посмотрел на меня в упор Владик.
– Нет, мне не хочется никого сажать без суда и следствия, – грустно ответил я. – Мне, вообще-то говоря, никого сажать в тюрьму не хочется. Ты ведь понаслышке знаешь, что это такое. А я знаю это хорошо…
– И что?
– А то, что я им куражиться над памятью твоего тестя Кольяныча не дам. Они его при жизни опасались, как черт крестного знамения. Пусть и после его смерти боятся.
– Может быть, ты и прав, – пожал плечами Владик, но по лицу его было заметно, что он нас вместе с его тестем считает придурками.
– Ладно, что нам с тобой об этом говорить, – махнул я рукой. – У меня к тебе есть просьба…
– Пожалуйста, – готовно согласился Владик, но весь напрягся в ожидании чего-то неприятного.
– В пять часов от автовокзала уходит на Москву автобус – проводи, пожалуйста, Галю, ей надо
Костя Салтыков ремонтировал мотоцикл. Длинный дощатый стол посреди густо заросшего жасминовыми кустами двора был накрыт для странного технического пиршества – в строгом, понятном только хозяину порядке стол был уставлен деталями разобранной на винтики машины. Какие-то узлы мариновались в жестяной банке с керосином, другие обильно маслились солидолом, третьи аппетитно светились на солнце блестящими металлическими бочками.
– Я так и думал, что вы зайдете ко мне поговорить, мне Алеша Сухов рассказывал о вашем разговоре, – сказал Салтыков. – Или к себе вызовете…
– Никого я не могу вызывать, я здесь лицо неофициальное. У меня в этой истории прав не больше, чем у вас или у того же Сухова, – заметил я.
Салтыков через трубочку продул жиклер карбюратора, усмехнулся.
– Раньше я думал, что права тем полагаются, кто на себя обязанности нахлобучивает. А теперь, как посмотрю, с правами стало вроде детской игры «на шарап» – кто больше нахватал, тот и молодец, тот и умник, уважение тебе и почтение наше…
Мне не хотелось с ним темнить и вымудриваться, и спросил я его напрямик:
– Это вы по своей бывшей жене судите?
– А что? – Он положил железку на стол и посмотрел мне в лицо. – Нешто мало мы уважаем Клавдию Сергеевну? Или недодаем чуток почета и внимания? Так вы не спешите – она еще женщина молодая совсем, она растущий кадр, резерв на выдвижение, так сказать. Она еще в большие люди выйдет, далеко пойдет! Если все-таки не остановят…
– Что вы имеете в виду?
– Ничего. Ну подумайте сами – глупо ведь выглядит, когда здоровый, не старый еще мужик жалуется на бросившую его жену. Совестно это мне и глупо. Ни к чему совсем…
Мы помолчали, и я, глядя, как сноровисто точно, ловко и ухватисто снуют пальцы среди лабиринта мотоциклетных частей, сказал:
– Жаловаться ведь – не обязательно плакаться. А на жену вашу бывшую мне уже несколько человек жаловались. Видать, набрала она здесь злую силу…
Салтыков махнул рукой:
– Уехал бы я отсюда, ничего меня здесь не держит… Но как-то перед людьми совестно – совсем никчемушным человечишкой выглядеть неохота.
– А в чем она – никчемушность-то?
– Ну, как там ни верти ни крути, а получается одно – бросила баба мужа, из дома вышибла, ребенка отняла, а теперь совсем из города вон прогнала, чтобы у нее с новым мужиком под ногами не путался. Не хочется мне ее в глупой вседозволенности поощрять. А главное, дочке Насте, пока я здесь проживаю, все-таки напоминание, что не во всем права маманька ее боевая…
– А вы регулярно видитесь с девочкой?
– Каждый день. Как идет на танцы в Дом культуры – так видимся… – Салтыков грустно ухмыльнулся.
– Почему на танцах? – удивился я.
– Потому что перед Домом культуры городская доска почета. Смотрю я на Настю с доски и напоминаю – можно, девочка, человеком быть и от людей уважение иметь не только жульничеством и подношениями… – Он вроде бы немного подсмеивался над собой, но я видел, что его снедает острая душевная боль.
Из банки с керосином он вынул какую-то шестеренку и стал протирать ее ветошью с таким тщанием, будто занимала его чистота этой железяки больше всего на свете. Потер, потер, потом с остервенением бросил тряпку на стол и сказал: