Я стану Алиеной
Шрифт:
— Верно.
— И кроме того, что он тут вчера лепил насчет Заклятия и Открывателей?
— Не знаю. Я вообще много просто не разобрал из того, что он бормотал. Это же бред все-таки. Но одно я понял определенно — он принимает нас с тобой за… тех. Своего друга, которого он пытался убить, и его невесту. Причем вроде бы осознает, что мы — это не они. А с другой стороны, он как будто ждал, что мы явимся… то есть они явятся — в другом обличье.
— В другом обличье? — Между бровями ее залегла складка. — Что он этим хотел сказать?
— Тоже не знаю. Но если это тебя волнует (он прекрасно понял, почему), могу спросить у него. Только не забывай, что он все равно сумасшедший. И больной.
— Больной сумасшедший, здоровый сумасшедший… — Она провела рукой по лицу. — Бог с ним. Вернемся к делу. Значит, у меня возникла идея. Подогреваю воды побольше
Возвращение к бездне повседневных забот уводило от опасных догадок, и он мог даже пошутить:
— У тебя тоже своего рода помешательство. На мытье и чистоте.
— Ну, друг, не сидел ты в тюрьме Святого Трибунала — хотя, конечно, все впереди, — а то бы понял. Хочешь притчу? Один мудрец, отправляясь купаться, говорил: «Пойду займусь богоугодным делом». «Как так?» — спросили его. И он ответил: «Даже статуи, подобия человека, надобно мыть и чистить. Насколько же важнее и полезнее содержать в чистоте человеческое тело, сотворенное по образу и подобию Божию!» Нет, честное слово, я бы тех, кто не моется, от Церкви отлучала. А они наоборот… Ладно. Отойдя от высоких материй и возвращаясь к низменным: раз уж мне все равно стирать, я и тебя обстирать могу. Давай свое барахло… В чем дело? Чем я тебя на этот раз смутила или оскорбила?
— Ты не…
— А то я не вижу! Нет, ты мне ответь, что непристойного в моем предложении? Или ничего — а ты просто стесняешься? Одежда грязная? Моя еще грязнее — у тебя как-никак есть сменная, а у меня нет.
— Я… — Ему и в самом деле было стыдно, страшно стыдно, и он не понимал, почему, обстоятельства ведь были совсем другими, чем тогда, в долине. — Ты не должна… ты не обязана… прислуживать мне.
— Ах, вот как ты это понимаешь! Тогда почему же тебя не смущает, что я всю дорогу на нас двоих готовила? Это ведь тоже служба. Конечно, чтобы тебя утешить, я могла бы сказать, что я люблю стирать, просто обожаю, но нет, я вовсе этого не люблю, как не люблю готовить или чинить одежду — кстати, твою не только постирать, но и зачинить бы не мешало, — мыть посуду и полы и так далее, но я умею это делать. А ты нет. Хотя, извини, умеешь, но хуже, чем я. Поэтому работу, которую за меня никто не сделает, я буду делать сама, и без всякого принуждения. А ты выбирай — забыть о моих низменных , служанкиных речах или все же отдать мне свою одежду, а может, и не только свою, но и пациента — ты ведь на себя обязанности взвалил погаже моих… Можешь это сделать, когда я уйду отсюда. Воду для мытья я тебе оставлю. Все! Разговор окончен. Поел? А теперь двигай. А я займусь богоугодным делом!
Они никогда больше не возвращались к этому разговору, только однажды, во время их обычных бесед на кухне, он позволил себе остроту не лучшего качества:
— И при таком-то красноречии, как ты не смогла уболтать Святой Трибунал?
Против обыкновения, шутку она не поддержала, ответила серьезно:
— Я бы их уболтала, если бы они слушали, что я говорю. Но ведь что бы я ни сказала и ни сделала, я была заранее виновна, Оливер…
А одежду — свою и старика — он ей тогда принес. И вправду выбрал время, когда ее поблизости не было. С удовольствием вымылся и побрился. И решил, что неназванный Селией мудрец был, безусловно, прав.
Селия с яростью перестирала все, что могла, и вывесила для просушки на окнах — дни установились сухие и ясные, из-за чего со стороны было похоже, что замок капитулирует. Впрочем, завоевательница уже вошла внутрь, не встретив сопротивления, и установила свои порядки. Помимо приготовления еды и стирки, она наводила чистоту где возможно, все сгнившее и рассыпавшееся в прах с триумфом сжигала во дворе, в том числе и превратившуюся в труху солому, которой здесь раньше кое-где для тепла были присыпаны полы. Взамен она притаскивала охапки веток из леса или пучки высохшей нескошенной травы. Когда больной, казалось, чувствовал себя лучше, Оливер присоединялся к Селии. Вместе они обследовали замок. Спустились в погреб, где нашли несколько еще не испорченных крысами мешков с ячменем и пшеницей, и это, конечно, оказалось подспорьем в хозяйстве. Но большей частью осматривали сам замок, когда-то, видимо, далеко не бедный, и внутреннее его убранство, как и застройка,
Но ведь полюбил-то он ее совсем иной. Коротко остриженной, в мужской одежде, с оружием в руках.
Что же, убийца милее ему, чем хозяйка дома?
Глупости! Его любовь сильнее внешних перемен, он будет любить ее всегда, в каком бы облике она ни предстала перед ним, — возвышенном или пошлом, опасном или полным слабости…
…Даже тогда, когда она изменится настолько, что перестанет быть собой и от нее останется лишь оболочка?
Он не хотел думать об этом. Тем более, что этого, возможно, не будет никогда. Да и об отъезде речи пока что не было.
Кроме того, Селия не насовсем забросила прежнюю одежду и оружие. Нужно было есть, и, желая разнообразить рыбу и кашу, она уходила в лес, чтобы подстрелить зайца или глухаря, что ей нередко удавалось. А Оливер оставался со стариком, который оказался Хьюгом Кархиддином. Но Оливеру почему-то не хотелось называть его так.
Они сидели, как всегда, на кухне. Селия потрошила невинноубиенного зайца и рассказывала, вдохновленная этим занятием, очередную байку, заимствованную на сей раз не из книг.
— Ходил к нам в «Морское чудо» один мясник. То есть по виду это был не мясник, а какой-нибудь трубадур или ангел с витража — белокурый, кудрявый, глаза голубые, ресницы длинные и так далее. Красавчик, одним словом. Но он таки был мясником и обожал свое занятие, только о нем и говорил. Девицы, надо сказать, при нем млели, и одна служаночка помоложе всячески с ним заигрывала. И как-то при этом дерни черт ее спросить, как бы он ее оценил — с точки зрения мясника. Ожидая, наверное, услышать что-нибудь вроде «лакомый кусочек» или что-то подобное, что в таких случаях полагается говорить. А красавец поднимает свои голубые глаза, осененные длинными ресницами, смотрит на нее проникновенным взором и начинает: «Весу в тебе, на глаз, столько и столько фунтов. Волосы, кожу долой — останется столько-то. Да кости, хрящи и сухожилия, которые, конечно, могут пойти в дело, но добросовестный мастер их не оставит, потому убираем еще столько-то…» Короче, всего, что он говорил, я повторить не в состоянии, заняло это не меньше получаса, а может, и поболее, но это, скажу тебе, была поэма! И по ее окончании девица, совершенно ошеломленная, уползла на кухню, где потом шарахалась от одного вида сырого мяса, и если раньше красавец имел шансы подержаться за ее сочные части, то после ему такого случая не представилось.
Она поставила мясо тушиться, вытерла стол и села напротив Оливера.
— А теперь твоя очередь. Я устала молотить языком в ожидании, пока ты что-нибудь расскажешь. Или ты чувствуешь себя кем-то вроде исповедника?
— Ты скажешь! — Его почему-то передернуло от этого сравнения, хотя, если вдуматься, она была не так уж не права. — Но… я хотел бы рассказать тебе более связно, чем он… только, наверное, не получится. А дело в том, что, хотя твоя песня говорит правду, она говорит не всю правду. Видишь ли, эта женщина, из-за которой Кархиддин сбился с пути истинного… не знаю, как ее звали, но он называет ее то Виола, то Венена…