Я твой бессменный арестант
Шрифт:
Большинство мешков тиснули еще прошлой зимой, но мой тетя Дуня отрыла. В нем остались две вещи: изжеванная нижняя сорочка с большим ржавым пятном на груди и штаны с дырой на заду. Из-за этих приметных отличий они, видимо, и сохранились.
Я скинул казенное бельишко и, извиваясь ужом, без нижнего белья вскользнул в родную дранинку. Манжеты рукавов рубашонки накрепко сжали локти, порточины едва прикрывали колени. Трещали швы, норовя расползтись и выставить меня всему свету в чем мать родила. Сзади сквозь треугольную прореху белела попка.
— Выброси эту шваль! — пытался
Так поступили многие. Я же преодолел нехитрый соблазн следовать совету Толика. От штанов и рубашки исходил давно забытый домашний запах, и я не мог оставить единственные, принадлежащие мне до конца без оговорок и сторонних притязаний вещи, не мог изменить последней, зримой и осязаемой памяти.
Я не стянул драных штанов. Тетя Дуня специально для меня отыскала ощетинившиеся гвоздями отставших подметок корочки. С великим трудом засадил я ноги внутрь.
Хлопотливые сборы завершились прощальным построением под окнами приемника. В сивом тумане потерялись деревья, конюшня, дальняя оконечность двора. Голубоватым маревом окуталась река. Казалось, мы очутились на дне морском, и толща воды рассеивает сквозящий свет невидимого солнца. Внезапно в вышине блеснул длинный косой луч, и стало видно, как мощно солнце сосет туман, как тянется он вверх и пропадает в открывающейся синеве, как медленно выпрастывается колокольня по грудь в пенных причудливых хлопьях.
Поеживаясь в сыроватой прохладе, ждали мы прощальных напутствий. Как и два года назад я крепко держал за руки брата и сестру.
Вдруг в застойной тишине двора взметнулись, постепенно нарастая, гулкие удары, крики, дребезжание. Окна спален облепили дети. Они махали полотенцами, шлепали по рамам, пищали. Расплющенные носы прижимались к стеклам, горящие глазенки сверкали возбужденно, участливо.
Распахнулась одна из створок, за ней пораскрывались и другие. Прощальные вопли вырвались наружу. Над унылым, подернутым белесой дымкой тумана двором расплескался нестройный хор громких голосов. Он дробил хрупкую тишину свежего утра, он дарил нам никогда не произносимые и не слышанные в ДПР слова:
— Счастливо!
— Не забывайте нас!
— Просите за нас! Пусть шлют путевки!
— Вызволяйте!
— Еще увидимся!
— До встречи!
Придется ли встретиться? Кто мог знать? Жизнь разводит нас по своим прихотям. Что-то трогательно счастливое трепетало во мне, теплая удушливая боль подступила к горлу. Я запрокинул лицо к белесой синеве, изо всех сил стараясь унять эту сладкую боль, совладать с ней.
Вот когда мы почувствовали, как сроднились с приемником. Не этот ли осточертевший дом мечтали мы спалить, раскатать по бревнышку? Даже сейчас, в звездный час расставания не терпелось пришпорить время и поскорее утопать отсюда, как от проклятого гиблого места.
Возможно, я что-то прозевал и не допонял, возможно, нас здесь любили и считали родными? Обнажился скрытый, мозжащий нерв, и стало жаль привычный кров, где столько пережито, где малыши подросли, а мы, старшие, повзрослели.
Почему же так больно? Неужели теплота и искренность проводов мгновенно
Мы нашли здесь двухлетний приют и оставляли его с щемящим чувством привязанности к родному углу. Мы — отпрыски и выкормыши приемника. Мы прикипели к нему всей душой, всей наскучившей живой плотью, пустили здесь корни. Едва принялись ростки нашей жизни, пришлось расставаться навсегда, отрывать от сердец толику любви и родины, не утраченные несмотря ни на что!
Да воздастся всем, чье детство опалил тот пожар, за терпеливое неведение! Да изживем мы скверну из своих душ и обретем очищение! Да зачтутся нам злосчастные дни и ночи опоганенного детства!
Я противился охватившему меня плачу, но как ни запрокидывал голову, слезы обратно не закатывались. Все слилось у меня перед глазами. Горячий комок жгучих рыданий вырвался наружу.
Теплые слезы залили щеки и, остывая, поползли в рот и за шиворот. Задыхаясь, я сглатывал их солоноватые струйки, и было стыдно перед ребятами и взрослыми. Глядя на меня, зашморгали носами брат и сестра.
Растроганная тетя Дуня ткнулась лицом в ладони и заголосила, как по собственным детям. Сопровождающую нас эвакуаторшу проняло так, что она с воем бросилась в дом унимать рыдания. Две огромных прозрачных слезинки сорвались с точеных щек Зиночки, изваянием замершей у крыльца. Влажные потеки расползались по погасшему лицу Марухи. Прощание выжало последнюю сырость из глаз пацанов, ни разу не всхлипнувших за долгие годы отсидки. Обильные, облегчающие душу слезы окропили покидаемую землю. Отревелись надолго.
Кончай выть, — приказывал я себе. Ты взрослый, с приемником покончено. Будем жить как все дети. Пересекутся еще наши пути-дорожки, вспомним и споем песни задрипанного ДПР.
Брат и сестра нетерпеливо тянули меня вперед мимо Зиночки. Спохватившись, она сунула мне знакомый треугольник маминого письма.
Не чувствуя ног, костылял я в заскорузлых штиблетах, загребая отставшими подошвами прохладную пыль.
Мы выбрались на пустынную улочку и нестройной стайкой взволнованных щенят побрели к вокзалу. Меченый-перемеченый, удалялся я от пуповины, рвал ее ради жизни. Остывшие слезы докапывали с мокрых щек.
Казалось, ликующие жители города должны валом валить на улицы, как на парад, приветствовать наш отъезд, дуть в трубы и бить в барабаны. Но только прощальные вопли взгромоздившихся на подоконники детей нисходили к нам, становясь все глуше и глуше. И словно невидимая скала вырастала за нами, навсегда отсекая уже не наш мир.
Дорогие мои!
Меня усылают по этапу. Сын мой родной, ты уже большой, смотри за детьми. Держитесь вместе. Из нового лагеря сразу напишу, но скоро писем не ждите. Не печальтесь, в блокаду хуже было, а выжили. Выдюжим и теперь. Я так надеялась еще хоть разок повидаться.
Обнимаю и целую вас крепко.