Яблоки из чужого рая
Шрифт:
Вернувшись из Италии, Анна первым делом показала Антонине Константиновне фотографию ее отца с женщиной и ребенком.
– Конечно, это папа! – ахнула свекровь. – Господи, какой молодой, какой красивый!… Здесь ему лет тридцать, наверное, я его таким и не видела, – грустно сказала она. – Ну да, двадцать третий год – тридцать лет ему. А я в тридцать седьмом родилась, ему сорок четыре года было. Он, конечно, и тогда был красивый, но все же не такой.
– Здесь у него глаза молодые, – заметила Анна. – А на той, фронтовой фотографии – совсем другие.
– Да, – кивнула Антонина Константиновна. – Я у него таких глаз, как здесь, и не знала. Видишь, Матюша на него похож, я же тебе говорила, – улыбнулась она. –
Антонина Константиновна была дома и Анне, как всегда, обрадовалась.
– Есть пироги, – сообщила она. – Вчера Матюшка приезжал, я пекла.
– После Матюшки пироги остались? – засмеялась Анна. – У него что, живот болел?
– Нет, он здоров, но, Аня, он мне показался каким-то… неспокойным. Что это с ним, ты не знаешь?
– Не знаю. – Анна сразу погрустнела. – Молчит как партизан. Может, в самом деле влюбился?
Она не хотела говорить свекрови, что невыносимо боится за сына, и страх этот только нарастает с каждым днем, и она совершенно не знает, что делать с этим страхом и как его унять.
– Ничего я нового не вспомнила, Анечка, – сказала Антонина Константиновна, когда они вышли на веранду, сели в плетеные кресла и Анна спросила о тетрадях. – И не прочитала толком ничего. Почерк у нее – как курица лапой, к тому же с ятями. И как только в те времена мог такой почерк получиться, ведь всех, кажется, чистописанию учили! Не могу вспомнить, – словно извиняясь, повторила она. – У меня ведь очень… смутное было детство, безрадостное, вот память, наверное, от него и освободилась. Что до войны было, вообще полный провал. Мать меня не любила, да она и никого не любила, даже себя, по-моему. Я только рада была, когда она в Мурманск замуж выскочила и меня оставила в покое. Конечно, в двенадцать лет нелегко было одной жить, но все-таки лучше, чем с ней. А папа… Я его почти не видела. Он дома бывал очень редко – все на службе, к тому же вечно в командировках. Мать, когда его уже и на свете не было, помню, кричала, что за такую работу можно было главным начальником стать и на золоте есть, а он нитки собственной не нажил, только пахали на нем, как на лошади. Но я, конечно, не понимала, что это значит. Он служил в Наркомате путей сообщения, на войну ушел полковником. Не знаю, удачная у него была карьера или нет. Да и как я могла это знать, когда мне в сорок первом году четыре годика исполнилось? Знаю, что ордена у него были, даже Георгиевские кресты с Первой мировой. Мать их потом коллекционеру продала – говорила, что папа ее голую и босую оставил, пусть хоть какие деньги… Ну, что о ней! Только грамота от Дзержинского сохранилась. Если хочешь, я ее тебе покажу. А за что папа ее получил, этого я не знаю. Я только его самого очень ясно помню – глаза его зеленые… А женщину, мальчика – нет, совсем ничего, – расстроенно сказала она.
– Что ж, нет так нет, – вздохнула Анна. – Да это ни для чего и не нужно, я просто так спрашивала. Может быть, Матвей когда-нибудь заинтересовался бы, сейчас вон все кому не лень генеалогические древа рисуют. Ну, вечный им покой. Мальчика ведь тоже, скорее всего, в живых уже нет, раз вы о нем даже не слышали. Хорошо у вас, – улыбнулась она. – Тишина, землей сырой пахнет, и уезжать не хочется.
– Не уезжай, – кивнула Антонина Константиновна. – Переночуй хотя бы. Куда тебе…
Она осеклась, и Анна сделала вид, что не заметила этой запинки. Конечно, свекровь хотела сказать, что ей некуда торопиться, и, конечно, обе они понимали, почему.
Анна
Все, что случилось с Сергеем, случилось уже после того, как Антонина Константиновна перебралась жить в Абрамцево, то есть не у нее на глазах. К Анне свекровь относилась так, словно ничего не произошло, а душа этой женщины всегда и для всех была не то чтобы потемками – скорее глубокой водою.
С Сергеем же на эту тему Анна, конечно, не говорила. Она вообще только однажды вслух сказала о том, что касалось его новой жизни. И то сказала уже тогда, когда все между ними внешне успокоилось, и сказала только потому, что это относилась не к ней.
– Я тебя прошу: не надо, чтобы Матвей бывал… там, – попросила она.
– Да, – ответил он. – Матвей там бывать не будет. Это я могу тебе обещать.
Ну, а Антонина Константиновна – взрослый человек, и какое Анне дело, бывает она у своей внучки или не бывает?
– Я переночую, – кивнула Анна. – Атмосфера у вас здесь элегическая, – добавила она с улыбкой. – Просижу весь вечер на веранде, дневники дочитаю.
Неудивительно, что по дневникам Анастасии Ермоловой-Маливерни мало что можно было понять о ее биографии. Она ничего не писала об обстоятельствах своей жизни, вообще о каких-то внешних событиях. Только о своих мыслях, снах, о книгах, которые читала, об Италии – эти ее впечатления казались Анне особенно точными и глубокими.
Но из всех этих записей складывалось ощущение неизбывного горя, а почему, Анна не понимала.
И только сейчас, сидя на веранде в тишине дачного поселка, она наконец наткнулась на длинную, на несколько страниц, запись. Эта запись напоминала письмо да, наверное, письмом и была. Но письмом из тех, которые изначально не предназначены для отсылки.
«Помнишь, ты спросил, за каким таким счастьем я еду? – прочитала Анна. – А я ответила, что счастья в моей жизни больше не будет. Я не обманывала тебя тогда – я действительно это знала. Моя жизнь и здесь устроилась удобно, и снова благодаря мужчине. Верно, мне на роду написано быть содержанкой. Но здесь это естественно, в этом нет стыда. Джакомо ни у кого не отнял виллу, на которой мы живем и на которой родился наш сын, – его предки владели ею четыре века кряду. Конечно, кругом хватает бедности, но это какая-то естественная бедность, какая-то природная несправедливость, которую люди пытаются избыть. Она не происходит оттого, что человек позволил себе быть животным по отношению к другому человеку.
Но несчастье живет во мне, и его мне, верно, не избыть уже никогда. Да, я думаю, просто и времени осталось мало – кашель мой перешел в кровохарканье. Джакомо в отчаянии, он не понимает, как это может быть, чтобы в холодной Москве я была здорова, а здесь, в Италии, под солнцем и у моря, развилась чахотка. Он клянет себя за то, что не забрал меня из ресторана, в котором я работала в Берлине, сразу, как только увидел. Хотя мне теперь кажется, что он сразу же меня и забрал. Мое отчаяние и одиночество были так велики, что я отдалась в полную его власть. Я не думала, что это окажется с его стороны так серьезно – мне было все равно, где жить, с кем жить, а лучше бы поскорее умереть. Я и умерла бы очень скоро, если бы не забеременела. Здесь оказалось невозможно от этого избавиться, в католической стране законы очень суровы, и только оттого родился Паоло. Ему нет еще и года, он ничего не понимает, но мне стыдно перед ним за то, что он родился от одного только моего отчаяния и слабости. Я надеялась, что будет хотя бы девочка, тогда, может быть, мне не было бы так мучительно видеть моего нового ребенка. Но судьба и в этом меня не пощадила.