Ядро ореха. Распад ядра
Шрифт:
В самом конце десятилетия, однако, в поэзии послышалась совершенно новая нота. В самой ткани стиха. Вслушайтесь.
Не было безъягодья: В согре на кусту, Набрунев, брусничинка Вытула: расту!.. Если гримб на выброде Молит: «Приходи, Скоро зонтыш вытронят Сеевом дожди…Понятно что-нибудь?
А ведь есть музыка, причем определенная: кольцовско-есенинская. Только все слова — от изыска. Для посвященных. Я процитировал Ивана Лысцова. Если угодно, его стихи — почти манифест. Отойдите, непосвященные! Здесь только
Но как бы то ни было, примем факт: художественная агрессивность «самостийной» деревенской поэзии вошла сейчас в центр внимания. Поэтому, говоря о ценностях и перспективах лирики, я и возьму в пример двух поэтов, весьма характерных для рассматриваемых здесь направлений, — Александра Кушнера и Ивана Лысцова.
Суховатая графичиость Кушнера, еще лет семь назад казавшаяся недостаточно яркой, теперь воспринимается как откровение. Его сдержанная точность есть принципиальное отрицание туманности, размытости, всяческой хляби чувств и мыслей. Поэзия его — последовательное отрицание поэтической экспансивности 50-х годов. В ней очевидна своя попытка выявить целостность. И еще знак времени: собирая характер, Кушнер опирается на историю. Нева и Полтава, Царское Село и Летний сад, и в центре всего могучая фигура Петра. В стихах Кушнера чудится рациональность петровского века с его наивной структурностью мышления, с его прямыми прешпектами, с его простыми перспективами. Он подавляет в себе чувство трагичности, и лелеет, логику, и отворачивается от бездн — упуская, разумеется, некую жизненную жилу… Впрочем, он сам подозревает «смертный недобор» своей поэзии, знает, что упустил «мгновенья те, когда я мог рискнуть. но стыл и тер висок»… Чувствуете? Все-таки в этой поэзии вроде бы не хватает риска, порыва. Волевая собранность грозит перейти здесь в зажатость души. И заметьте: на рубеже 70-х и самоуглубленный Кушнер понял: надо рисковать, надо идти вперед, не сберегать, а тратить энергию…
Похоже, что тишина в нашей поэзии кончается.
Люди, читавшие лет десять назад первые книги Лысцова (а у него уже около десятка книг), вряд ли могли предположить, что из тогдашнего доброго, покладистого, сочувствующего людям лирического героя вырастет такой пророк деревенской самостийности. Лысцов начинал не с крестьянских, а с геологических тем, и хотя ему от природы всегда был свойствен не дух странствий, а скорее дух верности, — это была верность даже не земле, а скорее некоей общей идее добра и любви к людям. Самая поэтическая ткань, насыщенная голубизной, тишиной и ласковостью слов, соответствовала этому изначальному стремлению сочувствовать, сближать, соединять. Что и давало этим стихам силу.
Наконец, одно из лучших ранних стихотворений Лысцова «Деревня Собинка» проникнуто ощущением вовсе не соперничества города и деревни, «своего» и «чужого», а скорее некоего влюбленного ухаживания: «Он заходил к ней в тыл бульварами и площадями обступал, сменял мосточки тротуарами и рвы глубокие копал»… Здесь не было и в заводе фирсовской глухой обиды на безразличие городской спешащей толпы, не было даже в того желания «доказать» городу, каковое унаследовал от Есенина Н. Рубцов. Поэзия И. Лысцова
Проще всего этот слом показать на подборе исторических символов. Сегодня у Лысцова нет объединительной жажды, и это выражено самими символами. «Набег монголов». Батый. Печенеги, хазары. Рубка своих с чужими. И эта ярость, и хряск кулаков, и сусло крови, и железный «гнев» — так часто еще сменяются старым, спрятанным теперь мотивом: дайте же мне любить васильки! Под железом «программ» нет-нет да и проглянет все та же голубая душа. Лысцов с большим трудом, но последовательно и целенаправленно вынянчивает в себе злобу. Откуда все это? Каковы душевные истоки этого озлобления и этого самого «нового царства», где погуливают «могутные силы» и «будет иссыта ударов тому, кто ими был не сыт», и где буйно цветут все дремучие олеографические аксессуары, включая, разумеется, в «водку русскую, баскую». Нравственных начал в этом не видно.
Отсюда и полупонятный, для избранных, для «своих» предназначенный, «особливый» язык. Ложно все это. Вынашивать глубокую идею, важную мысль, художественную концепцию — здесь никаких особых «речений» не надо, зато нужен длительный опыт души, — здесь, одним словом, жизнь нужна. А можно быстро заполнить поэтический вакуум скоростной доктриной, тем более что «интеллектуалы» активность свою значительно снизили.
Попробую в заключение объяснить и самую эту теперешнюю склонность к крайностям. Мне кажется, она связана с переменами в составе поэтической аудитории.
Нынешние молодые кажутся мне более трезвыми, более практичными в словах и поступках. И, естественно, на них не действуют в поэзии ни идиллические туманы, ни романтические исповеди в метания. Они ценят определенность, в один из теперешних молодых поэтов выразил это точно: «На древках в бой идет определенность, и прячутся в тылу полутона». Этот новый тип энергии еще слабо выражен в поэзии. Но присутствие нового молодого читателя уже сказалось: наэлектризовало атмосферу, испарило из поэзии туман, разогрело жажду четких и быстрых программных решений. Александр Кушнер спохватился: надо рисковать! Иван Лысцов рискнул. Его программа определилась достаточно четко. Но мы видели, что происходит в. поэзии с доктринами, которые разъезжаются с правдой целого.
1970
ВОПРОСЫ И ОТВЕТ
Первые шесть поэтических книг Олжаса Сулейменова приучили читателей во всяком случае к неожиданностям. От степной ярости «Аргамаков» к утонченным урбанистическим контрастам «Ночи-парижанке» — после этого можно было ждать чего угодно: страсти или ярости, глобальных сопоставлений или конкретных картин в «азиатском стиле», только не той заторможенной задумчивости, к которой пришел Сулейменов в книге «Год обезьяны». Перед нами темперамент настолько своевольный, что удивительным было бы, если бы Олжас Сулейменов написал седьмую книгу в стиле шестой. Разумеется, он этого не сделал.
В самой общей форме стиль и пафос этой седьмой — «Глиняной книги» можно определить словом парадокс. Но тотчас расшифруем это. Парадоксы в стиле, в сюжете, в словоупотреблении, в настроении… во всем. Парадокс в поэме «Балкон», рассказывающей о том, как в школьные годы лирический герой делал все назло взрослым. После уроков они приходили домой к приятелю «гонять» радиолу, потом являлся со службы приятелев папа, он кипуче пролистывал дневники и с криком: «За-а-дницы!!» «начинал утомительный бег вокруг стола за нами». А мы? Мы все равно все делали «не так, как нам вбивали…»
Парадокс — в поэме «Кактус», где в пику славным достижениям эмансипации полушутливо доказывается, что жен надо все-таки покупать, можно будет говорить «Моя дорогая!» в прямом смысле, и потом: «что плохого в том, что драгоценные формы брались на достойное содержание?» — что может быть унизительнее, чем… быть «женой бесплатной?» — разумеется, во всем этом мало здравого смысла, но много озорства и изящества.
Парадокс в поэме «Муравей», где над трупом раздавленного насекомого ведут кабалистический спор Некрофил и Биофил, причем в этом споре черное несколько раз становится белым и обратно, унижение оказывается возвышением души, а убийство — злом, потому что «оно порождает веру».