Якоб решает любить
Шрифт:
Я скучал по Цыганскому холму, по знакомым улочкам и садам, по динамику на дереве, вещавшему голосом Велповра, и по колокольному звону. Для меня в этом не было противоречия: этот голос и звон колокола были для меня неделимым целым — мелодией моего детства.
Вместе с тоской пришла и ненависть к тому, кто довел меня до всего этого. К тому, кто сделал меня, родного сына, беглецом и разлучил с моей землей. Только теперь, на таком расстоянии, эта земля стала моей. Но я не мог удержаться, чтобы не тосковать и по нему.
Мне не хватало отца как
В то же время во мне пробуждалось и другое чувство, поначалу незаметное и проявлявшееся только в телесных изменениях. Мне уже исполнилось двадцать три, и от того слабого, болезненного существа, которое отец отвергал и считал ни на что не годным, во мне не осталось и следа. Мои мышцы и вены рельефно проступали под кожей, и не было такого груза, который я не смог бы перенести.
Грудь стала шире, подбородок выступил вперед, а ладони, исцарапанные и мозолистые, стали широкие, как лопаты. И хотя теперь у меня были все основания считать себя грязным и плохо пахнущим, слова, с которыми я когда-то не дал Катице обнять меня, больше никогда не пришли бы мне в голову.
Я редко появлялся в деревне, еще реже — в кабаке и на рынке, хотя жандарм, который теперь назывался милиционером, явно поверил нам или решил оставить меня в покое по другим причинам. Однако я не упустил из виду, что в деревне есть хорошенькие девушки. Почти такие же хорошенькие, как Катица.
Они смущали меня, когда в воскресенье возвращались из церкви и вызывающе поглядывали на меня, прежде чем опустить глаза. Так я понял, что стал привлекательным молодым мужчиной. Они смущали меня, когда задирали юбки, переходя вброд речку, и их икры, а иногда и бедра, сверкали белизной. Прямо как кости в мешке.
Я видел их, когда они приходили из-за реки, чтобы обвенчаться, или гордо, с налитыми грудями приносили отцу Памфилию младенцев для крещения. Сидя вечером на веранде, я смотрел, как они возвращались с полей и подходили к колодцу умыться. Иногда они напоминали мне Катицу, что было тяжело. Ветер доносил до меня их смех и голоса, пробуждавшие во мне такое же любопытство, как то, что я испытывал к ней.
Особенно мне запомнилось лицо той девушки, что не опустила глаза. Иногда она даже смотрела через реку, будто стараясь найти меня. Наши пути пересекались на свадьбах и похоронах, куда я приходил с батюшкой. Я видел ее и во время редких визитов в деревню, а иногда внизу, у реки, где она каждую неделю стирала белье.
Лет через пять после моего появления на костяной горе эта девушка впервые поднялась к нам. Она хотела пройти мимо меня и постучать в дверь, но я преградил ей путь:
— Почему ты меня не замечаешь? Меня что, нет?
Вновь пристально
— Ты же ни с кем не разговариваешь.
— С тобой я бы с удовольствием поговорил.
Казалось, она смутилась, но быстро нашлась:
— Мать говорит, ты странный. Ты молодой и симпатичный, любая девка с тобой пошла бы. Но ты собираешься стать священником и носить кости.
— Может, и нет. Ты бы стала со мной разговаривать, если бы это было не так?
Она помолчала, будто не зная, что ответить, потом сказала:
— Нет. Все равно нет. У тебя нет своего дома, своего двора. Если у тебя ни кола ни двора, ни одна с тобой не заговорит.
Она повернулась и хотела уйти, но вспомнила, зачем пришла.
— Мать просит отца Памфилия зайти. Бабушка умирает, — добавила она и убежала.
Со своей горы я видел ее каждую неделю с корзиной белья в руках. Иногда я подкрадывался поближе к реке, чтобы разглядеть ее голые коленки, бедра, ступни. Вроде бы она не обращала на меня никакого внимания, но иногда мне казалось, что она поглядывает на гору. Катицу я, конечно, по-своему любил, но теперь я чувствовал нечто новое. Желание томило меня всю неделю, и я лихорадочно ждал дня, когда смогу увидеть ее снова.
Я стал работать небрежно и рассеянно, выполнял свои обязанности без былого усердия. Носил домой лишь наполовину наполненные мешки и проводил меньше времени в подвале. Отец Памфилий заметил это и все понял.
— Я ошибался, — сказал он однажды. — Самая большая угроза — не книги, а женщины.
Когда я стал сам не свой, он не выдержал.
— Ты больше ни на что не годишься, юноша, — пробормотал он за ужином, глядя, как я рассеянно ковыряюсь в тарелке.
Он надел рясу и вышел из дома, не сказав больше ни слова. Всего через час он вернулся слегка подвыпивший. Я поддерживал его, пока он не уселся на кровать.
— Они мне все время наливают. Венчаю я их или родственников хороню. Все время надо пить. Так вот, мальчик мой, я считаю, тебе придется выкинуть из головы эту девицу. Ты ей нравишься, это и дураку ясно. Но она помолвлена с другим, у него хороший дом и немного земли имеется. Между нами говоря, — он подмигнул мне, — домик-то ему еще, может, и оставят, а вот землицу коммунисты точно скоро заберут. Но это девице все равно. Ты для нее — никто, а с никем она разговаривать не будет. А теперь принеси-ка мне нашей цуйки. Надо закончить то, что у них начал.
Я изменился. Вновь появилось что-то, что тянуло меня обратно в мир, к моему родному месту. Ведь носильщик костей ни одной женщине не нужен. А вот за уважаемого человека они драться будут. За потомка того самого Обертина, который провел своих людей по коварному Дунаю и обеспечил им новую жизнь.
Так что обратно в Трибсветтер меня тянула не жажда мести, а желание взять свое — то, что должно принадлежать мне по праву. Я надеялся убедить отца в своих новых способностях, а если придется, то и силой заставить признать их.